если бы просто жать фунты в потно-металлическом силомере — но ему не понравился вдруг почтальон — довольно, между прочим, плюгавенький — и пока он склонил голову к желто-кожаной сумке, Булен примеривал: вмазать, что ли, свинчаткой? (После Кутепова она прилежно лежала в кармане ночного халата — удобная, заметим попутно, вещь, если, конечно, уметь пользоваться.) Нет, с почтальоном (серые глазки потенциального избирателя народного фронта, но позже — бесплатного информатора немцев году в 1942— 43-м — евреи, знаете ли, бесстыдно обирали народ трудовой), итак, с почтальоном он не стал целоваться свинчаткой — ограничивался барским прохлопыванием (дуло, любезный, не жмет подмышкой?).
А в Риге? Да, неприятность. Это, если правильно вспомнить, 1934-й? Булен любил немецкий лоск еще свободной Риги, хотя латыши, извините, казались ему гм-гм…
Было к вечеру — как, интересно, называлась та улочка с вывеской черта (черт бы ее побрал) на лавке, где потчуют фасолью студентов? по-русски — Молочная — весьма невинно. Кружили сколько они? — с часу дня. Булен так и не научился вставать по-немецки — говорили, что это не раз спасло ему жизнь — те, которым его жизнь требовалась, наивно решали, что он в гостиничный номер так и не возвращался — от бабы, от бабы, — а он целомудренно дрых в объятиях только перины. Итак, с часу и до девяти — нет, перекусить получилось, и перебрать книги в лавчонке, и сунуть нос в музей янтарных штучек, где в отражении витрины Булен приметил теленка, глазевшего ему в затылок. Пусть…
Но на Молочной теленок вдруг выжал темп (так ведь не учат! дистанция!) — Булен не выдержал, обернулся: — Здравствуйте… — и врезал железной тростью (нет, не из черного дерева) в лоб. То ли лоб был особенный — крепко-московский — то ли вечерняя темень — но лоб не упал бессловесно, а с кряком: — Хвост я…
С Ригой вообще он любил работать — неудивительно: Россия. Вернее, Россия под латышским лачком. И хотя с каждым новым 30-м годом восточный смрадчок дул на Ригу сильнее, кое-что удавалось сделать.
Особенно он ценил «Крысиный альбом». Нет, в прямом смысле слова. Пропагандистская операция 1936 года — эхо ее было слышно отнюдь не только в Лифляндии. На каждой странице альбома — фотография большевистского вождя и рядом же — как отражение — фотография крысы. Все они тут — пойманы и распределены по подвидам. Ленин в гробу средь венков — и издохшая крыса со сплющенной головой (ее, в самом деле, повредила скоба крысоловки).
Булен заботливо объяснял внизу фотографии, что мозг «незабвенного Ильича», как известно, весил 1340 граммов. Об этом раструбили красные газетчики еще в 1924-м, в год смерти — по глупости или изящная месть недотоптанных интеллигентов? Ведь какой-нибудь Ворошилов вряд ли так хорошо разбирался в человечьих мозгах (мозги говяжьи, напротив, запихивал в мокрогубое ртище), что успел бы схватить их, журналистов, святотатственную руку? Цифра (под гром траурных тарелок) пошла гулять по миру. Кстати, тогда сперва в злых баварских газетах, а после и в снисходительных нью-йоркских порхала русская пословица — мозги — не воробей: вылетят — не поймаешь…
Перевзвешивать (не унимался педантичный Федор Федорович) ленинские мозги не стали. А надо бы было: ведь — уж простите, журналисты, простите, государственные мужи, простите, прогрессивные драматурги и, простите, регрессивные архиепископы, — но никто из вас не помнит точную цифру: сколько в среднем весит мозг мужчины?
Разумеется, мозги — не водка, но какова, однако, находка. В том же 1936-м вышел очередной том энциклопедии в Москве — и, невероятное совпадение, — как раз со статьей о головном мозге. Буленбейцер, открыв эту статью, впервые в жизни пережил то, что много веков назад Архимед с Эврикой. Булен понял, что радость бывает не только от свинченных болтов на автомобильных покрышках или от пущенной в ход свинчатки — радость бывает от открытий научных: в большевистской энциклопедии, надув щеки, сообщали: средний вес мозга — 1325 граммов. Ась?!
Тут Федор Федорович не выдержал — он налил себе те самые 50 граммов, которые кремлевские кудрецы сперли из мозгов современного человечества. «У, какая шахма… — поперхнулся пятьюдесятью граммами Федор Федорович, — …матная задачка. Прочтет такой любознательный дурачок на Таймыре, сколько весили мозгочки нашего дорогусенького Ильичушки, Ильичонка, Ильичишечки, Ильичишончика, Ильичишусика — и захочет (читать-считать, спасибо партии, научили) сравнить, например, с собой. Может, взмечтается среди тоски таймырской, я тоже-сть не лыком шит? В зеркале-от лоб у меня не штыгля какая- нибудь». Нет, братец, далеко тебе до Ильича — у Ильича на 15 граммиков побольше выйдет.
Буленбейцер даже устал от подсчетов и — невиданный конфуз — не мог удержаться, чтобы не разболтать. В первой же кофейне, увидев Вано Бунивяна (русский писатель, видите ли). «Ну, я не думаю, что вам дадут за это Нобелевскую премию, — отозвался меланхолический Бунивян, — я-то ее намерен получить ранее вас, — помолчал, — за литературу, конечно, зачем мне мышиная возня?».
Но все это (вот она, русская щедрость барона Буленбейцера) — было напечатано петитом под фотографией крысы со сплющенной головой. Собственно, Буленбейцер выступал здесь не как пасквилянт (о чем завоют кремлевские газеты спустя месяц после рождения альбома), а как честный разъяснитель художественного замысла.
Далее — Крупская. Она была еще живехонька. «Простоволосая баба, — писал Булен, — последний раз мывшаяся в 1913 году, при царском режиме». Кстати, иногда считают (кто видел этот редчайший альбом в Библиотеке американского Конгресса), что литературное сопровождение напоминает Аркадия Аверченко — почему бы и нет. Но фотомонтаж — целиком буленбейцерова заслуга. Крупской соответствовала престарелая пасюк (побелевшая и расплывшаяся после честной службы в уголке дедушки Дурова — была среди фотоколлекции Булена и такая). Булен признавался потом Ольге, что очень хотелось пририсовать крысе-крупской очки, но это, спрашивал он, было бы уже элементом неправды? «Можно было сфотографировать ее на фоне крупы», — помечтала Ольга (жаль, альбом уже вышел). «И назвать коротко — Мышильда».
После Крупской — Дзержинский. Ему подошла крыса с вытянутой мордой и изумительными резцами под острием носа. Разумеется, классически-серый цвет. Не забудьте чистые лапки, прохладную голову и горячее сердце под шерсткой.
Буденный? Усищи и плотное тулово.
Каганович? Шныряет в метро.
Микоян — по колбасам.
Берия… Пожалуй, в такую выпустишь всю обойму.
И, наконец, венец эволюционного творения: Сталин. Амбарная крыса, с крепкими боками, с усами в меру, даже неторопливая (это же не Троцкий, чтобы быстро метаться между сапог служащих дезинфекционной станции). Сталин — крыса, нашедшая надежную дорожку в амбар, на элеватор, на ригу… Между прочим, сжует зерна столько, сколько увидит перед собой. Вместе с досками от амбара. Крысоловки такую не берут. Сама, впрочем, когда-нибудь скрючит лапы. Не бывает же вечных крыс?
Собственно, это и есть последний вопрос к читателю альбома.
Читатели нашлись, разумеется, не только в Лифляндии. Кто-то гмыкал, разворачивая альбом на скамейке Хайд-парка, кто-то, пожалуй, приходил к совсем не желаемому для автора сопоставлению с другими крысиками под носом — в Берлине, кто-то листал его, любуясь ноябрьской листвой Елисейских Полей… «О, не забудь на Полях Елисейских / Съедобный рай — магазин Елисейский», — выпевал колдовщик Вольдемар Алконостов, которого Ольга предпочитала подобным альбомам. «От твоего альбома остается ощущение… ощущение… — она накручивала прядь на стило и морщила губы, — ощущение, я не знаю, какое ощущение…»
«Что же тебе не нравится, капризуля? — разумеется, не возражал он. — Если его прочитают крысятки, я буду только рад, рад, рад».
Крысятки и прочитали: Буленбейцеру удалось натолкать альбом в Крысию через щели в границах. «Жаль, что мало», — признавал он, но тем, кто рисковал лезть в эти щели, больше не прятал альбом в скромные рюкзачки (был случай, что один следопыт был застрелен сразу, как пограничники вытряхнули из мешка вождей-крыс). Куда проще — подсунуть пьяному леснику, заплутавшему в трех латышско-русских соснах, или, загодя вызнав какой-нибудь адрес, — отправить посылку. Но не частному лицу (подводить под