долго, но это ничего: лишь бы оно не было чересчур коротким. Что бы вы там ни говорили, — добавила она с улыбкой, — а небольшое путешествие успокоит вас. Вы остановитесь по пути в Вогезах и проедете до Страсбурга. Через месяц или, лучше, через два вы приедете и сообщите, как вы выполнили мое поручение. Мы увидимся, и тогда я отвечу вам лучше, чем сейчас.
9
В тот же вечер мне передали от г-жи Пирсон письмо, адресованное г-ну Р.Д., в Страсбург. Три недели спустя поручение было выполнено, и я вернулся домой.
Во время этой поездки я не переставал думать о ней и потерял всякую надежду когда-либо ее забыть. Однако я твердо решил не говорить ей о своих чувствах: неосторожность, вследствие которой я чуть было не потерял ее, причинила мне слишком жестокие страдания, чтобы я стал снова подвергать себя этому риску. Мое уважение к г-же Пирсон не позволяло мне сомневаться в ее искренности, и в ее попытке уехать из этих мест я не усматривал ничего, похожего на лицемерие. Словом, я был твердо убежден, что при первом моем слове о любви она навсегда закроет предо мной свою дверь.
Я нашел ее похудевшей и изменившейся. Обычная улыбка казалась теперь печальной на ее побледневших губах. Она сказала мне, что была больна.
Мы больше не возвращались к тому, что произошло. Она, видимо, не хотела вспоминать об этом, а я не хотел начинать этот разговор. Вскоре мы возобновили наши прежние отношения — отношения добрых соседей, но мы оба чувствовали неловкость, и между нами создалась какая-то искусственная фамильярность. Временами мы точно говорили друг другу: «Так было прежде, пусть же так будет и теперь». Она дарила меня доверием, как бы возвращая мне прежние права, что было не лишено некоторого очарования, но наши беседы сделались холоднее по той причине, что, пока мы говорили, наши глаза вели между собой другой, безмолвный разговор. В словах, которыми мы обменивались, больше незачем было искать скрытого смысла. Мы больше не старались, как это бывало прежде, проникнуть друг другу в душу. Пропал тот интерес к каждому слову, к каждому чувству, пропало любопытство, с каким мы стремились поглубже узнать друг друга. Она была ласкова со мной, но я почему-то боялся этой ласковости. Я гулял с ней в саду, но уже не сопутствовал ей в ее далеких прогулках. Мы больше не бродили вместе по полям и лесам. Когда мы оставались одни, она садилась за фортепьяно. Звук ее голоса уже не пробуждал в моем сердце тех юношеских порывов, тех радостных восторгов, которые напоминают рыдания, исполненные надежды. Прощаясь, она по-прежнему протягивала мне руку, но эта рука была безжизненна. Наша непринужденность была натянутой, все наши разговоры были полны раздумья, в глубине наших сердец таилось много грусти.
Мы оба чувствовали, что между нами все время стоит некто третий — моя любовь. Мои поступки ничем не выдавали ее, но вскоре меня выдало мое лицо: я потерял веселость, силы, румянец здоровья перестал играть на моих щеках. Не прошло и месяца, а я уже не походил на самого себя.
Однако в наших беседах я все время подчеркивал свое отвращение к светской жизни, свое нежелание когда-либо вернуться к ней. Я всячески старался доказать г-же Пирсон, что она не должна раскаиваться в данном мне позволении снова бывать у нее в доме. Иногда я в самых мрачных красках рисовал ей мое прошлое и давал понять, что, если бы мне пришлось расстаться с ней, я был бы обречен на одиночество, которое хуже смерти; я говорил ей, что ненавижу общество, и правдивое описание моей жизни доказывало ей мою искренность. Иногда я напускал на себя веселость, которая совершенно не соответствовала тому, что было у меня на сердце, но должна была ей показать, что, позволив мне видеться с нею, она спасла меня от ужаснейшего несчастья. Приходя, я почти каждый раз благодарил ее, чтобы иметь возможность вернуться к ней вечером или на следующее утро.
— Все мои мечты о счастье, — говорил я, — все мои надежды, все стремления сосредоточены в этом маленьком уголке земли. Вне того воздуха, которым дышите вы, для меня нет жизни.
Она видела мои страдания и не могла не жалеть меня. Мое мужество внушало ей сострадание, и во всех ее словах, движениях, во всем ее обращении со мной сквозила какая-то особая мягкость. Она чувствовала, какая борьба происходила во мне. Мое послушание льстило ее самолюбию, но бледность моего лица тревожила ее, в ней просыпались инстинкты сестры милосердия. Иногда же ее тон становился каким- то неровным, почти кокетливым.
«Завтра меня не будет дома». Или: «Не приходите в такой-то день», говорила она почти капризно. Потом, видя, что я ухожу печальный и покорный, она внезапно смягчалась и добавляла: «Впрочем, не знаю. Зайдите на всякий случай». Или прощалась со мной более ласково, чем обычно, и до самой калитки провожала меня более грустным, более приветливым взглядом.
— Не сомневайтесь, это само провидение привело меня к вам, — говорил я ей. — Быть может, если б мне не случилось встретиться с вами, сейчас я бы снова погряз в разврате. Бог послал мне в вас светлого ангела, чтобы отвести меня от бездны. На вас возложена святая миссия. Кто знает, что сталось бы со мной, если б я потерял вас, и куда завели бы меня безысходное горе, преждевременный пагубный опыт и страшный поединок между молодостью и скукой?
Эта мысль — а выражая ее, я был вполне искренен — имела огромное влияние на женщину, отличавшуюся восторженной набожностью и пылкой душою. Возможно, что только по этой причине г-жа Пирсон и разрешила мне по-прежнему бывать у нее в доме.
Однажды, в ту самую минуту, когда я собирался идти к ней, кто-то постучался ко мне, и в комнату вошел Меркансон, тот самый священник, которого я видел в саду г-жи Пирсон в день моего первого посещения. Он начал с извинений, столь же скучных, как он сам, по поводу того, что явился ко мне, не будучи со мной знакомым. Я возразил, что отлично знаю его как племянника нашего кюре, и спросил, в чем дело.
Он долго с принужденным видом осматривался по сторонам, точно подыскивая слова, и перетрогал пальцем все предметы, лежавшие у меня на столе, словно не зная, с чего начать. Наконец он объявил, что г-жа Пирсон больна и поручила ему сообщить мне, что сегодня она не может меня принять.
— Больна? Но ведь вчера я ушел от нее довольно поздно, и она была совершенно здорова!
Он поклонился.
— Скажите, господин аббат, зачем, понадобилось, если даже она и больна, извещать меня об этом через третье лицо? Она живет не так далеко, и не было бы большой беды в том, чтобы заставить меня прогуляться туда лишний раз.
Тот же ответ со стороны Меркансона. Я не мог понять, зачем он явился ко мне и, главное, зачем ему дали такое поручение.
— Хорошо, — сказал я ему. — Завтра я увижу госпожу Пирсон, и она все объяснит мне.
Он снова начал мяться: г-жа Пирсон поручила ему также… Он должен мне сказать… он взял на себя…
— Да что же, что? — вскричал я, потеряв терпение.
— Милостивый государь, вы чересчур горячитесь. Я полагаю, что госпожа Пирсон больна серьезно. Она не сможет видеться с вами всю неделю.
Еще один поклон, — и он удалился.
Было совершенно ясно, что за этим визитом скрывалась какая-то тайна: либо г-жа Пирсон не хотела больше меня видеть, — и я не знал, чему приписать ее нежелание, — либо Меркансон вмешался по собственному побуждению.
Весь этот день я терпеливо ждал. На другой день ранним утром я уже был у дверей г-жи Пирсон, где встретил служанку. Последняя сообщила мне, что ее госпожа в самом деле серьезно больна, но, несмотря на все просьбы, она не согласилась ни взять у меня деньги, ни отвечать на мои вопросы.
Проходя через деревню, я увидел Меркансона, окруженного школьниками учениками его дяди. Я прервал его разглагольствования и попросил его на два слова.
Он дошел со мной до площади, но теперь настала моя очередь мяться, так как я не знал, с чего начать, чтобы выманить у него его тайну.
— Сударь, — сказал я ему, — умоляю вас, скажите мне, правда ли то, что вы мне сообщили вчера,