тоже попросим его оказать нам кое-какие услуги, после чего мы умолкли, удивляясь тому, что находимся в обществе друг друга.
Я стал смотреть по сторонам, как это обычно бывает с людьми, испытывающими смущение. Комната, которую занимал молодой человек, была на пятом этаже, и все в ней свидетельствовало о честной и трудолюбивой бедности. Кое-какие книги, музыкальные инструменты, портреты в деревянных рамках, бумаги, аккуратно разложенные на письменном столе, старое кресло да несколько стульев — это было все, но все дышало чистотой, заботливостью и производило приятное впечатление.
Что касается Смита, то его открытое одухотворенное лицо сразу располагало в его пользу. На камине я увидел портрет пожилой женщины и, задумавшись, рассеянно подошел к нему. Смит сказал мне, что это портрет его матери.
Тут я вспомнил, что Бригитта часто рассказывала мне о Смите, и множество забытых подробностей всплыло в моей памяти. Бригитта знала его с детства. До того как я приехал в ее края, она иногда встречалась с ним в Н., но после моего приезда она ездила туда только однажды, и в это время его как раз не было там. Таким образом я лишь случайно узнал кое-какие факты из его жизни, и они произвели на меня сильное впечатление. Он занимал незначительную должность, позволявшую ему, однако, содержать мать и сестру. Его отношение к этим двум женщинам заслуживало величайшей похвалы. Он во всем отказывал себе ради них, и хотя как музыкант обладал недюжинными способностями, которые могли бы привести его к славе, безукоризненная честность и исключительная скромность всегда заставляли его предпочитать шансам на успех тихую и спокойную жизнь. Словом, он принадлежал к той немногочисленной группе людей, которые живут, не делая шума, и благодарны тем, кто не замечает их достоинств.
Мне рассказывали о некоторых его поступках, вполне достаточных для характеристики человека: он был страстно влюблен в хорошенькую девушку, жившую по соседству, и ухаживал за ней больше года, после чего родители девушки наконец согласились выдать за него свою дочь. Она была так же бедна, как он. Они уже собирались подписать брачный контракт, и все было готово к свадьбе, как вдруг мать спросила его: «А кто выдаст замуж твою сестру?» Этих слов было достаточно: он понял, что если женится, то весь его заработок будет уходить на-собственное хозяйство, и, следовательно, сестра останется без приданого. Он сейчас же разрушил начатое и мужественно отказался от брака и от любви. Вот тогда-то он и приехал в Париж, где получил место, которое занимал до сих пор.
Всякий раз, как мне приходилось слышать эту историю, о которой много говорили в тех краях, у меня возникало желание познакомиться с ее героем. Это спокойное и незаметное самоотвержение представлялось мне более достойным восхищения, чем самые громкие подвиги на поле битвы. Увидев портрет матери Смита, я сейчас же вспомнил все это и, перенеся взгляд на него самого, удивился тому, что он так молод. Я не смог удержаться, чтобы не спросить его, сколько ему лет. Оказалось, что мы ровесники.
Пробило восемь часов, и он встал, но, сделав несколько шагов, пошатнулся и покачал головой.
— Что с вами? — спросил я.
Он ответил, что ему пора идти на службу, но что он не в состоянии держаться на ногах.
— Вы больны?
— У меня лихорадка, мне сильно нездоровится.
— Вчера вечером вы чувствовали себя лучше… Я видел вас в Опере, если не ошибаюсь.
— Простите, я не узнал вас. У меня бесплатный вход в этот театр, и я надеюсь, что мы еще встретимся там с вами.
Чем больше я смотрел на этого юношу, на эту комнату, на эту обстановку, тем сильнее ощущал, что не смогу заговорить об истинной цели моего посещения. Пришедшая мне накануне мысль, будто Смит мог восстановить против меня Бригитту, невольно исчезла. На лице его отражалась искренность и в то же время какая-то суровость, удерживавшая меня и внушавшая уважение. Мало-помалу мысли мои приняли другое направление; я внимательно смотрел на него, и мне показалось, что он тоже с любопытством наблюдает за мной.
Нам обоим было по двадцати одному году, но как велика была разница между нами! Весь ход его существования определялся размеренным боем часов; все, что он видел в жизни, была дорога от его одинокой комнаты до канцелярии в недрах какого-то министерства; он отсылал матери все свои сбережения — ту лепту человеческой радости, которую с такой жадностью сжимает рука всякого труженика; он жаловался на эту ночь болезни потому только, что она лишала его дня тяжелого труда; у него была лишь одна мысль, одно благо — забота о благе ближнего, и это с самого детства, с тех пор, как его руки научились работать! А я! Что сделал я с этим драгоценным, быстротечным, неумолимым временем, с временем, впитывающим столько трудового пота? Был ли я человеком? Кто из нас двоих жил настоящей жизнью?
Для того чтобы почувствовать все то, что я высказал сейчас на целой странице, нам понадобился один только взгляд. Глаза наши встретились и больше не отрывались друг от друга. Он заговорил о моем путешествии и о той стране, куда мы собирались ехать.
— Когда вы едете? — спросил он.
— Не знаю. Госпожа Пирсон заболела и уже три дня как не встает с постели.
— Три дня! — невольно вырвалось у него.
— Да. А почему это так удивляет вас?
Он встал и бросился ко мне с вытянутыми руками и застывшим взглядом. Все его тело сотрясалось от лихорадочного озноба.
— Вам нехорошо? — спросил я и взял его за руку, но в тот же миг он вырвал эту руку, закрыл лицо и, не в силах удержаться от слез, медленно побрел к кровати.
Я смотрел на него с недоумением. Жестокий приступ лихорадки совершенно обессилил его. Опасаясь оставить его одного в таком положении, я снова подошел к нему. Он резко оттолкнул меня, словно охваченный каким-то необъяснимым ужасом. Наконец он пришел в себя.
— Извините меня, — проговорил он слабым голосом, — я не в состоянии беседовать с вами. Будьте добры оставить меня одного. Как только силы позволят мне, я зайду поблагодарить вас за ваше посещение.
3
Бригитта начала поправляться. Как она и говорила мне прежде, она хотела ехать сразу после выздоровления, но я воспротивился этому, и мы решили подождать еще недели две, чтобы она могла вполне окрепнуть для предстоящей дороги.
По-прежнему печальная и задумчивая, она все же была приветлива со мной. Несмотря на все мои попытки вызвать ее на откровенность, она повторяла, что письмо, которое она показала мне, было единственной причиной ее грусти, и просила перестать говорить об этом. Итак, вынужденный молчать, как молчала она, я тщетно старался угадать, что происходило в ее сердце. Нам обоим тяжело было теперь оставаться наедине, и мы каждый вечер отправлялись в театр. Там, сидя рядом в глубине ложи, мы изредка пожимали друг другу руку; время от времени красивый музыкальный отрывок, какое-нибудь поразившее нас слово заставляли нас обменяться дружеским взглядом, но по дороге в театр, как и по дороге, домой, мы оба молчали, погруженные в свои мысли. Двадцать раз на день я готов был броситься к ее ногам и умолять ее, как о милости, чтобы она нанесла мне смертельный удар или возвратила счастье, на один миг мелькнувшее предо мною. Двадцать раз, в ту самую минуту, когда я уже собирался сделать это, выражение ее лица менялось, она вставала с места и уходила от меня или же холодной фразой останавливала готовый излиться сердечный порыв.
Смит приходил к нам почти ежедневно. Несмотря на то, что его появление в нашем доме было причиной всех несчастий и что после визита к нему в моей душе остались какие-то странные подозрения, тон, каким он говорил о нашей поездке, его чистосердечие и простота неизменно успокаивали меня. Я беседовал с ним по поводу привезенных им писем, и мне показалось, что если он был не так оскорблен ими, как был оскорблен я, то все же они глубоко огорчили его. Он не знал прежде их содержания, и теперь, как