«Сказать бы надо про мизинец: покаяться в живом члене, а то выходит обман. Но разве можно за живое каяться, разве оно виновато, что живо?»
И так означилось поле при небе мутном и безразличном, без горизонта и всякой черты, отделяющей небо и землю, только рыжая, занавоженная дорога поднимается в мути все выше и выше. Неверным тенором поет отец Афанасий «Со святыми упокой», и буланая лошадка с темными кругами под глазами, телеграфными столбами, усердно нажимаясь, тащит все выше и выше на небо.
Х МИСТЕРИЯ
Как убитые птицы, из мути небесной падают с деревьев невидимых на дорогу сухие, скорченные листья, чуть очертался хуторок: люди живут.
«Тоже, – думает Алпатов, – может быть, нечаянно, недоглядев, везли кого-нибудь с живым членом на небо и бросили на полпути, и он тут размножился».
Вот показалась целая деревня, из нее выходят голодные, просят хлебца ради Христа, есть хотят и размножаться.
«Тоже не кончились: голодные не могут быть христианами, надеются насытиться и продолжаться, а живой мир во Христе кончается».
И знает Алпатов теперь уже наверно, что так ему обман не пройдет и он опять вернется в гущу людскую оттого, что мизинец его жив. Солнце чуть-чуть означилось желтое, смущенно глянуло на леденеющую землю. И земля, его обиженная жена, вихрем ответила, она высылает детей своих заступиться за мать. Не знают бедные дети, что солнце вернется и опять помирится с землей. Они свои огни зажигают, и с красными факелами мчатся, и крутятся в вихрях столбами, поднимая сухие листья деревьев, дорожную пыль и песок.
Темный вихрь явился навстречу отцу Афанасию, вышел из вихря Персюк с конным отрядом и реквизировал тело Алпатова.
– Сын мой, еще потерпи! – сказал священник с улыбкой, от которой все плачут.
«И все это из-за мизинца, – знает Алпатов, – живой мизинец и есть весь мой грех».
Музыканты играют «Мы жертвою пали», и четыре красноармейца несут Алпатова в красном гробу обратно в город на площадь Революции, где стоит Карл Маркс возле почетных могил убитых на своем посту комиссаров. Алпатова тоже хоронят, как комиссара.
В Ямщине услышали музыку.
– Что это красное?
– Гроб несут, кого это?
– Видишь, без попов: комиссар грохнулся.
– Подсолнух!
В толпе Фомка, брат Персюка, показался:
– В реку бы его, – говорит, – а они музыку разводят.
– Товарищ, так нельзя, – отвечает ему человек мастеровой и при фартуке.
– В реку нельзя, отчего? Река покойников любит, раки съедят, и никаких.
– Так, выходит, он был не человек, а статуй и нет ничего.
– И я тоже говорю, что нет ничего, а то говорят: «Мы управляющие», – и тоже бьют, не бьют разве новые управляющие?
– Так это всегда было: и раньше, и теперь, всегда били нашего брата, потому что без этого нельзя.
– Ну так на что же тут музыка, к стенке поставил и в реку: я – Фомка, он – комиссар, и никаких, какого же черта!
– Комиссар Фомку, Фомка комиссара, ты меня, я тебя, нет, так не выходит.
– Чего же тебе еще надо? Ты на меня, я на тебя, всех стравить – и в партии, потом партия на партию.
– Ну и что же будет: одна возьмет верх.
– На время, а потом другая в скорый оборот, чтобы не было никакого статуя, чего же тебе еще надо?
– По мне, чтобы жили без оружия, вот когда это будет, я поверю в новое, а то все одно: была полиция, стала милиция, одного комиссара убили, другого статуя поставят.
Толпа нарастает, кого-кого нет, из разоренного монастыря даже монах явился и безумно кричит:
– Нечестивцы, что вы сделали, человека замучили!
– Да это не мы, вот чудак, нам, первое, велели, а второе, мы есть хотим.
– Проклятые, за кого же вы стоите?
Фомка режет:
– А ты за кого?
– Я за мощи святые.
Фомка монаху язык показал:
– Не мощи, а мышь.
И монах от мыши в толпу, как сквозь землю.
– Лови мышь, лови мышь! – подзуживает Фомка. Гроб приближается. Стекольщику при фартуке противно бесчиние и жалко убитого комиссара:
– Кому он вредит, кому статуй мешает? Ну Каин, я понимаю, убивает, а то говорят «мы Авель» и тоже убивают.
– Мы понимаем, – отвечают в толпе, – вреда от него не было никому, власть стоит и стоит, кому вред какой от статуя? Поставь каждого во власть, и каждый будет статуем.
– Дураки, ничего-то вы не понимаете, это место очищается, был один статуй городовой, другого статуя поставили, комиссара.
– Так и пойдет, только снаружи меняется. Пока без оружия (не) будет, никому не поверю.
– Затвердил «без оружия», тебя не задевало, а вот посмотри.
Фомка поднимает рубашку и показывает против сердца рубец.
– Кто это тебя?
– Родной брат мой Персюк. Неужли я это оставлю, как ты думаешь, оставлю я это или нет?
– Задело-то задело.
– Меня задело, а ты где был?
– Я стекла вставлял.
– И я работал, нет, ты мне скажи, могу ли я это дело оставить?
– Да на кого же ты пойдешь?
– На брата и на его партию.
– На брата, это один разговор, а на какую же партию?
– Почем я знаю, задело, и я задену, а тебя не задевало?
– Как не задевало, думаешь, тогда этого не было, все то же было, задевало, да как! Ты мне грудь показал, а я сзади рубашку подыму, тоже увидишь рубцы.
– Чего же ты говоришь, без оружия?
– Без оружия, где тебе такое понять, хоть бы оружие, да надо знать к чему. Персюк, брат твой, хоть и зверь, да стоит за советскую власть, за государство.
– Начихать мне на советскую власть и на государство.
– Тебе только бы без командира, задело, и ты задел.
– И я задел!
– Если бы ты знал что, а ты ничего не знаешь.
– И знать не хочу.
– Ученый там выкопал на чердаке старую книгу, узнал про жизнь, и у него связалось, а у тебя что связывается: тебя чкнули, ты чкнул, вот и все.
– Ученый – это мышь, а решит все трехдюймовка.
– Нет, брат, пока оружие будет решать, ни за что не поверю, и в государство никакое не поверю с оружием.
– Подумайте, что вы говорите, – сказал какой-то сознательный, – какое государство может существовать без оружия, где есть на земле такое государство?