просили его ярославские князья. Главным и неотложным представлялось ему усовестить Юрия, убедить его отказаться от притязаний и заключить с племянником вечный мир.
К приезду митрополита в Галич князь Юрий Дмитриевич пригласил со всех своих городов и деревень подданных: бояр, воевод, дворян, слуг, а также и всю чернь, которая усыпала гору при въезде в Галич с московской стороны. Так желал он показать, сколь велика его сила в борьбе за великокняжеский трон.
Фотий сразу отгадал этот простоватый замысел. Не торопясь помолился в соборной церкви Преображения, что на Подоле у озера, а затем вышел к Юрию, оглядел многое множество людей, иже на горе стояше, и с насмешкой дал понять князю, что крестьяне не воины, а сермяги не латы. Летописцы потом слово в слово воспроизведут его речь: «Сыну, не видах я столико народа в овчих шерстях, вси бо бяху в сермягах».
Юрий Дмитриевич продолжал упорствовать, и тогда святитель расстался с ним, не дав благословения ни князю, ни народу. И тотчас губительная, не виданная доселе в Галиче болезнь начала свирепствовать в удельном княжестве Юрия. Народ пришёл в волнение, приняв это как наказание Божье. Юрий Дмитриевич верхом на лошади помчался вслед за митрополитом, догнал его за Талибским озером, в селе Пасынкове, слезами и раскаянием умолил воротиться в город. По молитвам вернувшегося владыки преста гнев Божий, мор прекратился. А Юрий Дмитриевич послал к племяннику в Москву послов сообщить Василию Васильевичу и боярскому совету, что князь Юрий не будет «искать княжения великого собою, но царём; которого царь пожалует, тот будет князь великий»[18].
Не откладывая, составили докончание[19], состоявшее из двух грамот: великого князя Василия Васильевича князю Юрию Дмитриевичу и князя Юрия Дмитриевича великому князю Василию Васильевичу. Обе начинались словами: «По благословению отца нашего Фотия, митрополита киевского и всея Руси…» В обеих было записано, что дядя Юрий Дмитриевич признаёт себя младшим братом племянника Василия Васильевича, и заявлялось клятвенно: «Быти везде заодин до своего живота… Кто будет тебе друг, то и мне. Друг, а кто будет тебе недруг, то и мне недруг». Докончание было скреплено княжескими черновосковыми печатями и подписью Фотия, исполненной для вящей крепости греческими буквами.
Хоть и было это узаконенным перемирием, однако не полным миром, потому что носило временный характер, последнее решение откладывалось на усмотрение царя — хана Орды.
Пять лет Юрий Дмитриевич, затаившись, молчал. И днесь выжидает: а что будет назавтрее?
Большой удачей для разрешения своих конечных земных задач посчитал Фотий приглашение литовского князя Витовта приехать к нему на коронацию. Предполагалось, что император немецкий Сигизмунд увенчает Витовта королевской короной. В столь высокоторжественный и давно чаемый час, когда должна исполниться мечта всей жизни, Витовт, по размышлению Фотия, не может не быть покладистым, склонным только к мирному соглашению и в запутанных церковных делах, и в государственных отношениях с Москвой.
Давно почили и Дмитрий Иванович Донской — русский дед нынешнего малолетнего князя, и отец его Василий Дмитриевич, а дед литовский Витовт, вмещавший в малом теле душу великую, как сказал про него летописец кратко и красно, явно не без пристрастия, — этот дед живёт и здравствует во всё крепнущей славе. Нет, Витовт не обижает своего внука, напротив, обязался клятвою не трогать пограничных земель. Но дружбу надо было бы подтвердить и укрепить, а лучшего повода и возможности, чем сейчас, для этого трудно найти. И хотя стал Витовт к этому времени опять католиком, однако католиком весьма неусердным, во всяком случае, гонителем православия не был. И Фотий без душевных колебаний решил отправиться в нелёгкую дальнюю дорогу.
Одновременно с чёрной повозкой митрополита вышел из Москвы и великокняжеский нарядный поезд: в переднем крытом возке ехали Василий Васильевич со своей матерью Софьей Витовтовной, следом двигался обоз с запасами еды для путешествия и подарками для дедушки. Предзимние дороги были тверды и накатаны, ехали быстро, а остановки для отдыха делали лишь в больших городах — Твери, Новгороде, Юрьеве, Риге.
Седой восьмидесятилетний Витовт, окружённый вельможами, встретил московских гостей радушно и честливо, подчёркнуто честливее, чем других. В каменной крепости Троки[20] , расположенной среди озёр и лесов (само название её в переводе на русский язык означает «вырубка в лесу»), хватало места всем многочисленным гостям из Европы, но своего внука Василия, дочь Софью и святителя Фотия разместил Витовт на донжоне — главной, почти сорокасаженной башне. Сам водил внука, показывая все покои:
— Здесь, Василий, твой отец, когда ему было ровно столько, сколько тебе сейчас, пятнадцать, находился у меня… в плену. — Дедушка малость замялся, но продолжал, как ни в чём не бывало: — Здесь он и был обручён с дочерью моей любимой, будущей твоей матушкой. А ей тогда было четырнадцать.
— Двенадцать! — решительно поправила Софья Витовтовна.
— Как двенадцать? — удивился отец, но тут же сообразил, что она убавляет себе возраст, погрозил ей ласково пальцем: — Ах ты, ветреница легкоумная!
— Вся в отца, — весело поддержала шутку молодящаяся пятидесятишестилетняя великая княгиня московская.
И с иноземными гостями был Витовт весел, охотно шутил, развлекал их замечательно мелодичными литовскими песнями, которые исполнялись огромными хорами.
— Какие голоса! — искренне дивились гости.
— Не найдёте литовца на земле, который не обладал бы голосом и певческим даром! — хвалился князь.
Иноземцы пытались поразить хозяина блеском своих украшений и одежд. Но неслыханной роскошью пиров, каких не знала Европа, Витовт сам подавил всех и в иносказательном смысле, и в прямом. Многие гости захворали от его гостеприимства и собственной невоздержанности. Да и трудно было соблюсти меру в таких застольях. Каждый день из княжеских погребов отпускалось семьсот бочек мёду, а также без счёту вина, пива, романеи[21]. На кухню было доставлено семьсот быков и яловиц, тысяча четыреста баранов, сто зубров, по стольку же кабанов и лосей. Птиц же-журавлей, лебедей, гусей — и сосчитать не могли. Видимо-невидимо было рыбы: осетров, стерлядей, лещей, судаков.
— Изобильна земля литовская! — восхищались послы греческого императора.
Хан Перекопский согласно кивал бритой головой.
— Богат и не скуп великий князь Витовт, — осторожнее, со скрытой ревностью выразился ландмаршал Ливонский.
А магистр Прусский добавил ещё рассудительнее:
— Тароват наш друг по-королевски!
Русские князья — Тверской, Рязанский, Одоевский, Мазовский — загадочно молчали, пряча ухмылки в густых бородах. Ведомо им было слишком хорошо, с какой земли взято это столь избыточное богатство.
Три года назад Витовт с многочисленным войском[22], в котором были, кроме литовцев, ещё богемцы, волохи, крымские татары, предпринял поход на земли Великого Новгорода. Поход был хорошо продуман: перед ратниками, вооружёнными, кроме мечей и копий, ещё и огнестрельными пищалями, шло десять тысяч рубщиков, которые валили секирами деревья и мостили ими болота. Конница везла пушки, отлитые в Пруссии. Самую большую за размер её удостоили собственного имени — Галкой звали, а немецкий мастер Николай так гордился этим своим детищем, что сам сопровождал пушку, желая увидеть её в работе. Она, и верно, мощно била: при осаде города Порхова одним ядром расшибла каменную стену, повредила церковь Святого Николая, но и сама от выстрела разлетелась на части, угробив и своего мастера, и множество литовцев вместе с воеводой Полоцким. Неизвестно, на кого больше страха нагнал этот выстрел — на осаждённых или нападавших, однако новгородцы, привыкшие надеяться не столько на своё воинское мастерство, сколько на непроходимые леса и топи, струсили сильнее и запросили мира. Хотели откупиться пятью тысячами рублей, но Витовт потребовал десять, запомнив с гневом, что когда-то новгородцы посмели обозвать его бражником. Мог бы, наверное, и больше содрать с простодушных северян, но удовлетворился этой данью и увёз с собой в Литву пятьдесят пять пудов серебра.
Софья Витовтовна и сын её, разумеется, очень хорошо были осведомлены о происхождении