и бесконечно.
Навязчивый сон доводил Василия до полного изнеможения, и когда, наконец, на четвёртый день тяжёлая дверь темницы отворилась и в проёме её появился Шемяка, Василий даже обрадовался ему.
— Ну, как тут тебе в моих покоях? — усмехнулся Шемяка.
— Брат мой! Один и тот же сон предивный мне снится…
— Ништо! Скоро ты ничего больше, кроме снов, не увидишь, — оборвал Шемяка.
— О чём ты, брат? — ужасная догадка настигла Василия Васильевича, и он, боясь поверить ей, всё повторял растерянно: — О чём ты, брат, о чём?
Внесли свечи и осветили подвал. В углу висела просолённая медвежья шкура, на стенах — старые шлемы, Пробитые щиты и охотничьи рогатины. По знаку неожиданно появившегося насупленного Никиты слуги втащили и расстелил ковёр. По спокойной деловитости приготовлений Василию Васильевичу стало ясно, что молить о пощаде бесполезно, дело решённое, но он всё-таки зачем-то говорил, поворачиваясь вослед расхаживающему по подвалу Шемяке:
— Ведь мы квиты, брат, не так ли? Я тебя сажал, ты меня, а теперь давай оставим это навсегда. Отпусти меня, а?
Шемяка молчал. Народу в подвале прибавилось, и общее молчание было зловещим. Все переглядывались. Внезапно Никита наклонился и дёрнул ковёр из-под ног Василия Васильевича. Тот упал, сразу навалились на него трое, мало — четверо. «Конец?» — обожгло Василия. Но после трёх ден сухого голода невесть откуда и силы взялись. Он боролся со своими мучителями молча и ожесточённо. Тяжёлое дыхание, всхлипы ярости и боли заполнили подвал.
— Кончайте! — раздался голос Шемяки.
На живот великому князю бросили толстую доску и двое навалились на неё, а ещё двое вскочили ему на грудь и топтали так, что трещало.
— Сколько будешь жить, столько и каяться, — голос Шемяки стал неузнаваемым, но это был он. — Вот твоё покаяние! Кончайте!
Боль в груди сделалась нестерпимой.
— Дышать нечем! — прохрипел Василий Васильевич. — Пощадите!
— Кончайте! — в третий раз велел Шемяка. — Око за око!
«Неужто всё?» — отрешённо, будто и не о себе самом подумал великий князь, распростёртый на полу с вывернутыми плечами, и в тот же миг увидел, как приближается к нему, крадучись, с опаской конюх Шемяки Берестеня, как тускло блеснул в руках его отточенный нож.
— Бей же! — крикнул кто-то, похоже, Никита.
В последней муке, последнем усилии затрепетало всё тело Василия Васильевича. Конюх ударил в глаз, желая вывернуть око, но промахнулся, порезал висок и щёку.
— Тюхтерь! — опять голос Никиты.
— Боже, покарай их! — простонал несчастный.
— Мы те покараем заместо Бога, ещё лучше покараем! — Это Шемяка. — Будешь татар любить? Будешь князей слепить? Бей, Берестень!
Ещё удар ножом в глаз. Животный вой… Второго удара он уже не почувствовал. Лежал как мёртвый государь, прозываемый отныне Василием Тёмным.
Он очнулся только в Угличе, не зная, где находится. Осознал, что жив, что ночь, что умирает. Но это не вызвало в нём протеста или отчаяния. Он испытывал глубокое равнодушие, уже знакомое по тому времени, когда, весь израненный, он оказался в плену у татар. Он услышал странные звуки, будто кто-то блевал спьяну с оханьем и проклятьями. Хотел спросить, кто это, и не сумел ничего выговорить. Раздались быстрые шаги и остановились около него.
Он узнал её по запаху. Раньше ему не нравилось, что она так пахнет и под мышками, и в других местах. А сейчас обрадовался этому здоровому бабьему духу. — Марьюшка! — удалось ему произнести.
— Я… Ох!.. Заговорил!
— Ты чего это делала?
— Мутит меня. Опять в тягости.
— Так слава Богу! А чего впотьмах? Возжги свечу. Марья помедлила:
— Она горит…
Тогда он вспомнил всё и понял всё. Жена завыла, осторожно привалясь головой ему на грудь.
— Тебе не больно? Весь, как есть, переломанный.
Он с трудом гладил её ослабевшей рукой по сухим волосам.
— Больше, чем возможно человеку перенести, Господь не посылает. Я ровно в преддверии ада побывал…Где мы?
— В Угличе. А матушку он в Чухлому упёк. — Дети?
— В Муроме.
— Слава Богу. — Он нащупал под сорочкой её живот, ещё пустой и мягкий. — Когда ждёшь?
— На третьем месяце. Прямо всю выворачивает наизнанку.
Он поднял руку к своим пустым глазницам, потрогал гноящиеся мелкие струпья. Но боли не было. Нигде боли не было, и дышать можно. Только в душе боль таилась.
— Время всё исцеляет, — сказал он, но сам понимал: нет, не всё. Никогда и ничего он не забудет, всё острее будет желание отмщения, всё острее боль и горше. Разве забыть, как тогда в подвале похолодело у него сердце внезапно и обречённо? От этих воспоминаний в груди лёд и тошнота, и избавиться от них никак не возможно. Раньше слышал от дяди Юрия Дмитриевича, что человек в минуты смертельного отчаяния начинает вспоминать всю жизнь, пытаясь постигнуть роковую ошибку. Оказывается, верно это… Помнится, когда ослепляли бояре Василия Косого, тот слёзно молил о пощаде. Слыша его рыдания, подумал тогда: а я бы не стал плакать и молить о милосердии, я бы смеялся в лицо палачам… И вот пришёл час расплаты — так где они, гордость и презрение?
Он спросил Марью:
— Шемяка что же — великий князь?
— Да, бирючи на всех русских землях объявили это.
— Муром — это хорошо, это самый укреплённый и безопасный город. А наместник Мурома князь Оболенский не переметнулся к Шемяке?
— Нет. Верны тебе остались, как ни лютовал Шемяка, и Шея, и Морозов, и Кутузов… А Фёдор Басенок всё в глаза Шемяке выложил, его за это в железа взяли, но он вырвался из темницы и в Литву утёк, сейчас в Брянске, вместе с братом моим Василием. Шемяка силком хочет принудить твоих бояр служить ему, непокорных грозит убить, зверь.
— Ну что… Власть обязана быть крепкой и суровой, по необходимости, — сказал он спокойно.
— Но не свирепой же, не кровожадной?
— И свирепой, если надобно. И я страдаю за грехи мои и клятвопреступления. Поделом же.
— Вася, как привезли тебя в тряпках окровавленных… и такое — поделом? И этакое- простить? Хорошо, матушка не видела. Я чувств лишившись сделалась. — Она боязливо провела по его лицу кончиками пальцев. — Поседел ты. И волосы все слипши от крови косицами.
— Зачем, говорит, татар любишь и речь их сверх меры, это Шемяка-то мне, и золотом их, мол, осыпаешь, и города в кормление даёшь? Ну, пускай спробует, покняжит, поглядим, какой он государь! — Василий Васильевич осёкся голосом и вдруг зарыдал без слёз: — Господи, тяжко наказание Твоё. Ни солнышка боле не увижу, ни Ванечку свово, как растёт. Кто-то ещё родится у Марьюшки, а мне не видать. И матушки не увидать боле.
— Духовными очами будешь зрить, — утешила Марья Ярославна. — А отмстить за тебя найдётся кому.
— Доколе? — с тоской воскликнул он, — Доколе друг перед дружкой сатану будем тешить?
— Пока не изведём его!
Чувствовал ли Шемяка стыд или раскаяние? Нет, он, как и Василий Васильевич во время своего ожесточения, как и всякий князь в тот период насилия, был не чувствителен к тонким побуждениям совести.