матери: сестра относится к коннективной категории союза, а мать — к дизъюнктивной категории происхождения. Сестра запрещается в той мере, в какой условия территориального кодирования требуют, чтобы союз не смешивался с происхождением; а мать запрещается, поскольку нисходящая линия происхождения не должна накладываться на восходящую. Вот почему инцест деспота оказывается двойным — в силу нового союза и прямого происхождения. Он начинает с того, что женится на сестре. Но этот запрещенный эндогамный брак заключается им вне племени, за пределами или на границах территории. Это показал Пьер Гордон в своей странной книге: одно и то же правило должно некоторым запрещать инцест, тогда как другим — его предписывать. Экзогамия должна прийти к позиции людей вне племени, которые, в свою очередь, наделены правом на эндогамный брак и в силу устрашающего воздействия этого брака способны служить инициаторами для экзогамных субъектов обоих полов («сакральный дефлоратор», «ритуальный инициатор» на горе или на другом берегу реки)[199]. Пустыня, земля венчаний. Все потоки сходятся к такому человеку, все союзы срезаются этим новым союзом, который их перекодирует. Эндогамный брак вне племени ставит героя в положение, в котором он занят перекодированием всех экзогамных браков в племени. Ясно, что инцест с матерью имеет совершенно иной смысл — в этом случае речь идет о матери племени, той матери, которая существует в самом племени, той, что герой находит, проникая в племя, или обретает, возвращаясь в него после своего первого брака. Он срезает развернутые линии происхождения прямым происхождением. Второй брак разворачивает следствия первого, извлекает его эффекты. Герой начинает с того, что женится на сестре, но потом он женится и на матери. Тот факт, что два этих акта могут в той или иной степени сливаться друг с другом, уподобляться друг другу, не мешает тому, что в результате имеется два следствия — союз с принцессой-сестрой и союз с королевой-матерью. Инцест всегда идет парой. Герой всегда кочует между двумя группами — в одну он уходит, чтобы найти свою сестру, а в другую возвращается за своей матерью. Цель этого двойного инцеста не заключается в производстве потока, пусть и магического, его цель — перекодировать все существующие потоки, сделать так, чтобы ни один внутренний код, ни один затаившийся поток не ускользнул от перекодирования деспотической машиной; поэтому именно за счет своего бесплодия он гарантирует общее плодородие [200]. Брак с сестрой осуществляется вовне, он служит доказательством пустыни, он выражает пространственную удаленность от первобытной машины; он определяет точку назначения для старых союзов; он основывает новый союз, осуществляя обобщенное присвоение всех союзных долгов. Брак с матерью — это возвращение в племя; он выражает темпоральную удаленность от первобытной машины (различие поколений); он задает прямое происхождение, которое вытекает из нового союза, осуществляя обобщенное накопление запаса происхождения. Оба этих брака необходимы для перекодирования как два конца одного деспотического узла.
Остановимся здесь — как все это возможно? Как инцест стал «возможен», как он стал демонстрируемой собственностью или печатью деспота? Кто они такие — эта сестра и эта мать деспота? Или же вопрос нужно ставить иначе? Ведь он касается всей системы представления, которая перестает быть территориальной и превращается в имперскую. Во-первых, мы уже предчувствуем, что глубинные элементы представления пришли в движение — началась клеточная миграция, которая в будущем перенесет эдипову клетку с одного места на другое. В имперской формации инцест перестал быть смещенным представляемым желания, чтобы стать самим вытесняющим представлением. Ведь нет сомнения, что способ исполнения инцеста деспотом и способ сделать его возможным ни в коей мере не заключается в устранении аппарата подавления-вытеснения; напротив, этот способ составляет часть этого аппарата, заменяет его отдельные детали, причем именно в качестве смещенного представляемого инцест приходит теперь на место вытесняющего представления. В итоге — еще один выигрыш, дополнительная экономия в вытесняющем репрессивном аппарате, новая мета, новая жесткость. Все было бы слишком просто, если бы для того, чтобы прекратили действовать вытеснение и служба подавления, достаточно было сделать возможным инцест. Варварский королевский инцест — это только средство перекодировать потоки желания, а не освободить их. О Калигула, о Гелиогабал, о безумная память об исчезнувших императорах! Поскольку инцест никогда не был желанием, а был лишь его смещенным представляемым, возникшим в результате вытеснения, подавление может лишь выиграть, когда инцест приходит на место самого представления и в этом качестве берет на себя работу вытесняющей функции (это было видно уже в психозе, в котором вторжение комплекса в сознание, определяемое по традиционным критериям, конечно, не снимало вытеснения желания). Следовательно, если говорить о новом месте инцеста в имперской формации, речь должна идти только о миграции глубинных элементов представления, которая сделает это представление еще более чуждым, еще более неумолимым, более определенным или более «бесконечным» по отношению к желающему производству. Но никогда эта миграция не стала бы возможна, если бы не было реализовано значительное коррелятивное изменение других элементов представления, то есть элементов, которые работают на поверхности социуса-скриптора.
Организация поверхности представления замечательным образом изменяется в пункте отношения голоса и графизма — как заметили еще древние авторы, именно деспот занимается письмом, именно имперская формация делает из графизма письмо в собственном смысле слова. Законотворчество, бюрократия, исчислимость, взимание налогов, государственная монополия, имперское правосудие, деятельность функционеров, историография — все записывается в кортеже деспота. Возвратимся в тому парадоксу, который был выявлен в исследованиях Леруа-Гурана, — первобытные общества являются устными, но не потому, что им не хватает графизма, а потому, что, наоборот, графизм в них не зависит от голоса, он отмечает на телах знаки, которые отвечают голосу, реагируют на голос, оставаясь при этом автономными и не выравниваясь по нему; и наоборот, варварские цивилизации являются письменными не потому, что они потеряли голос, а именно потому, что графическая система потеряла свою независимость и свои собственные измерения, выровнялась по голосу, извлекая из последнего абстрактный детерриторизованный поток, который она удерживает и заставляет резонировать в линейном коде письма. Короче говоря, в одном и том же движении графизм начинает зависеть от голоса и вводит немой голос высот или потустороннего мира, который начинает зависеть от графизма. В силу того, что оно подчиняется голосу, письмо его устраняет. Жак Деррида прав, когда утверждает, что любой язык предполагает изначальное письмо, если под последним он понимает существование и коннекцию произвольного графизма (письма в широком смысле). Также прав он и в том, что в письме в узком смысле слова практически невозможно определить разрывы между пиктографическими, идеограмматическими и фонетическими механизмами — всегда уже существует выравнивание по голосу и в то же время подмена голоса (дополнительность), причем «фонетизм никогда не бывает всемогущим, немое означающее всегда уже начало свою работу». В не меньшей мере он прав и тогда, когда таинственным образом связывает письмо с инцестом. Но здесь мы не видим никакого мотива на основании постоянства аппарата вытеснения делать вывод о модусе графической машины, которая якобы действует как иероглифами, так и фонемами[201]. Ведь существует, несомненно, разрыв, который меняет в мире представления все, что есть, — разрыв между этим письмом в узком смысле слова и письмом в широком смысле, то есть между двумя совершенно разными режимами записи, графизмом, который сохраняет господствующий голос именно потому, что такой графизм независим от голоса, хотя и связан с ним, и графизмом, который господствует над голосом или вытесняет его в силу того, что он от него благодаря различным механизмам зависит и ему подчиняется. Первобытный территориальный знак имеет значение только для самого себя, он является позицией желания в множественных коннекциях, он не является знаком знака или желанием желания, он не знает линейного подчинения или его взаимности — он не пиктограмма и не идеограмма, он ритм, а не форма, зигзаг, а не линия, артефакт, а не идея, производство, а не выражение. Попробуем суммировать различия между этими двумя формами представления — территориальной и имперской.
Территориальное представление состоит в первую очередь из двух гетерогенных элементов, голоса и графизма: первый является представлением слова, образованным в латеральном союзе, а второй — представлением вещи (тела), установленным в развернутой линии происхождения. Один действует на другого, второй реагирует на первого, каждый — со своей собственной силой, которая коннотирует с силой другого, чтобы выполнить великую задачу вытеснения интенсивного зародышевого потока. В действительности вытесняется полное тело как основа интенсивной земли, которая должна