миноритарного сознания как становления каждого, и именно такое становление является творчеством. Мы не достигаем творчества, получая большинство. Такая фигура — это непрерывная вариация как некая амплитуда, непрестанно переступающая репрезентативный порог мажоритарного эталона благодаря излишку и нехватке. Воздвигая фигуру универсального миноритарного сознания, мы обращаемся к мощи становления, являющейся иной областью, нежели область Власти и Господства. Именно непрерывная вариация конституирует становление миноритарным каждого, в противоположность мажоритарному Факту Никого. Становление миноритарным — как универсальная фигура сознания — называется автономией. Конечно же, мы становимся революционерами, вовсе не используя малый язык в качестве диалекта, не создавая региональный язык или язык гетто; именно используя множество элементов меньшинства, соединяя и сопрягая их, мы изобретаем особое автономное, неожиданное становление.[123]
Мажорный и минорный лады — вот два истолкования языка, одно из которых состоит в извлечении из него констант, а другое — во введении его в непрерывную вариацию. Но в той мере, в какой слово- порядка является переменной высказывания (осуществляющей условие возможности языка) и определяет употребление элементов согласно одному или другому истолкованию, нужно вернуться именно к слову- порядка как к единственному «метаязыку», способному отдавать отчет в таком двойном направлении, такой двойной трактовке переменных. Если проблема функций языка вообще плохо поставлена, то именно потому, что мы проходим мимо такого вариабельного слова-порядка, подчиняющего себе все возможные функции. В соответствии с указаниями Канетти, мы можем исходить из следующей прагматической ситуации: слово- порядка — это смертный приговор, оно всегда предполагает такой приговор, пусть даже крайне мягкий, ставший символическим, инициирующим, временным… и т. д. Слово-порядка несет либо немедленную смерть тому, кто получает приказ, либо возможную смерть, если он не повинуется, либо смерть, которую он сам должен навлечь на себя, принять откуда-то еще. Приказ отца сыну — «ты сделаешь это», «ты не сделаешь того» — неотделим от маленького смертного приговора, испытываемого сыном в сердцевине [point] своей личности. Смерть, смерть — вот единственный приговор, вот то, что превращает суждение в систему. Вердикт.
Итак, если мы рассматриваем первый аспект слова-порядка, то есть смерть как выражаемое приговором, то ясно видим, что он соответствует прежним требованиям — напрасно смерть старается касаться главным образом тел, приписываться только телам, ибо своей непосредственностью, своей мгновенностью она обязана аутентичному характеру бестелесной трансформации. То, что ей предшествует, и то, что за ней следует, может выступать как экстенсивная система действий и страстей, медленная работа тел; в самой же себе она — ни действие, ни страдание, а чистый акт, чистая трансформация, чье высказывание сливается с высказываемым и приговором. Этот человек мертв… Ты уже мертв, когда получаешь приказ… Смерть действительно повсюду, как непреодолимая идеальная граница, разделяющая тела, их формы и состояния, и как условие, пусть даже инициирующее, даже символическое, через которое должен пройти субъект, дабы изменить форму или состояние. Именно в этом смысле Канетти говорит об «энантиоморфизме»[125]: режиме, отсылающем к незыблемому и иератическому Господину, который в каждый момент законодательствует над константами, запрещает или строго ограничивает метаморфозы, фиксирует в фигурах четкие и устойчивые очертания, попарно противопоставляет формы, заставляет субъектов умирать, дабы переходить от одной формы к другой. И именно благодаря чему-то бестелесному одно тело всегда отделяется и отличается от другого. Фигура, поскольку она является оконечностью тела, — это бестелесный атрибут, ограничивающий и завершающий тело: смерть — это Фигура. Именно благодаря смерти тело завершается не только во времени, но в пространстве, и именно благодаря смерти его линии формируют и очерчивают контур. Есть мертвые пространства, так же как и мертвое время. «Повторение энантиоморфоза ведет к сокращению мира. <… > Важнейшими из всех запретов на превращение являются
Верно, что здесь мы обращаемся к рассмотрению содержания, как, впрочем, и выражения. Действительно, в тот самый момент, когда оба плана более всего различаются — как режим тела и режим знаков в сборке — они все еще отсылают к взаимопредположению. Бестелесная трансформация — это выражаемое слов-порядка, но также и атрибут тел. Не только лингвистические переменные выражения, но и лингвистические переменные содержания, входят, соответственно, в отношения формальной оппозиции или различия, способствующие высвобождению констант.
Как замечает Ельмслев, выражение делится, например, на фонические единства, а содержание делится на физические, зоологические или социальные единства («теленок» делится на быка — самца — молодого[127]). Сеть бинарных оппозиций или древовидных разветвлений приложима как к одной, так и к другой стороне. Однако нет никакого аналитического сходства, соответствия или согласования между этими двумя планами. Но их независимость не исключает изоморфизма, то есть существования одного и того же типа постоянных отношений на обеих сторонах. И как раз благодаря такому типу отношений лингвистические и нелингвистические элементы с самого начала нераздельны, несмотря на отсутствие соответствия между ними. В то время как элементы содержания собираются придать смешениям тел четкие контуры, элементы выражения сообщают власть приговора или суждения нетелесному выражаемому. У всех этих элементов есть разные степени абстракции и детерриторизации, но каждый раз они осуществляют ретерриторизацию всей сборки в целом на таких словах-порядка и таких контурах. Действительно, даже смысл учения о синтетическом суждении должен показать, что существует априорная связь (изоморфизм) между Приговором и Фигурой, формой выражения и формой содержания.
Но если мы рассмотрим другой аспект слова-порядка — ускользание, а не смерть, — то кажется, что переменные вошли в новое состояние, состояние непрерывной вариации. Переход к пределу появляется теперь как бестелесная трансформация, которая, тем не менее, все время приписывается телам — единственный способ не отменить смерть, а редуцировать ее или превратить в саму вариацию. Одновременно, такое движение выталкивает язык к его собственным пределам, а тела берутся в движении метаморфоз их содержания или в процессе исчерпания, который вынуждает их достигать или превосходить пределы своих фигур. Здесь самое место противопоставить малые науки главным наукам — например, порыв ломаной линии стать кривой, целая оперативная геометрия черты и движения, прагматическая наука введения в вариацию, которая действует по-иному, нежели чем королевская или главная наука эвклидовых инвариантов, и которая проходит через долгую историю подозрений и даже репрессий (мы еще вернемся к этому вопросу). Наименьший интервал — всегда дьявольский: мастер метаморфоз противостоит инвариантному иератическому королю. Это как если бы интенсивная материя или континуум вариации высвобождались — здесь во внутренних тензорах языка, там во внутренних напряжениях содержания. Идея наименьшего интервала не устанавливается между фигурами одной и той же природы, но она предполагает, по крайней мере, кривую и прямую, круг и касательную. Мы присутствуем при трансформации субстанций и растворении форм, при переходе к пределу или ускользании от контуров в пользу жидких сил, в пользу потоков, воздуха, света и материи — так, чтобы тело или слово не останавливались в какой-либо определенно заданной точке. Бестелесное могущество такой интенсивной материи, материальное могущество такого языка. Более непосредственная материя, более жидкая и пылающая, чем тела и слова. В непрерывной вариации различие следует проводить уже не между формой выражения и формой