линии Страсти.[141] Отсюда Кафка выведет собственную концепцию недовольства, или процесса, и последовательности линейных сегментов: процесс-отец, процесс-гостиница, процесс-судно, процесс-суд…

Мы не можем пренебречь здесь самым фундаментальным или самым продолжительным событием в истории Еврейского народа — разрушением Храма, произошедшим в два этапа (в 587 г. до н. э. и в 70 г. н.э). Вся история Храма — прежде всего мобильность и хрупкость ковчега, затем строительство Дома Соломоном, его реконструкция при Дарий и т. д. — обретает смысл только в отношении возобновляемого процесса разрушения, два ключевых момента которого связаны с Навуходоносором и Титом. Подвижный, непрочный или разрушенный храм: ковчег — не более, чем небольшой пакет знаков, какие мы носим с собой. Что стало невозможным, так это линия ускользания — только лишь негативная, занятая животным или козлом отпущения, нагруженная всеми опасностями, угрожающими означающему. Пусть на нас валятся несчастья — вот формула, постоянно сопровождающая еврейскую историю: именно мы должны последовать за самой детерриторизованной линией, линией козла отпущения, но меняя ее знак, превращая ее в положительную линию нашей субъективности, нашей Страсти, нашего перехода или притязания. Мы будем своим собственным козлом отпущения. Мы будем агнцем: «Бога, которому, подобно льву, принесена кровавая жертва, нужно теперь убрать на задний план, дабы бог, принесенный в жертву, занял передний край сцены… Бог стал животным, коим жертвуют, а не животным, которому приносят жертву».[142] Мы пойдем, мы соединимся в браке с касательной, отделяющий землю от вод, мы отделим циклическую сеть от скользящего континуума, мы создадим собственную линию разделения, дабы прочертить свою тропу и разъединить элементы означающего (голубь ковчега). Узкое ущелье, промежуток, являющийся не чем-то срединным, а длинной и тонкой линией. У евреев есть особенность, уже утверждаемая в семиотике. Такая семиотика, однако, не менее смешана, чем любая другая. С одной стороны, она ближайшим образом связана с контр-означающим режимом номадов (у евреев есть кочевое прошлое, актуальные отношения с номадической числовой организацией, коей они вдохновляются, и их особое становление-кочевником; их линия детерриторизации многое заимствовала у военной линии номадического разрушения).[143] С другой стороны, она пребывает в сущностном отношении с самой означающей семиотикой, по которой и евреи, и их Бог всегда испытывали ностальгию — воспроизвести имперское общество и интегрироваться с ним, обзавестись царем, подобным любому другому (Самуил), восстановить, наконец-то, прочный храм (Давид и Соломон, Захария), создать спираль Вавилонской Башни и снова найти лик Бога; не только остановить скитания, но и преодолеть диаспору, которая сама существует только благодаря идеалу великого объединения. Мы можем отметить лишь то, что — в этой смешанной семиотике — свидетельствует о новом страстном или субъективном режиме, о пост-означающем режиме.

Лицевость подвергается глубокой трансформации. Бог отворачивает свое лицо, которое никто не должен видеть; и наоборот, субъект, охваченный настоящим страхом Божьим, отворачивает свое. Отворачивающиеся, располагаемые в профиль лица замещают сияющий лик, видимый анфас. Именно в таком двойном отворачивании прочерчивается позитивная линия ускользания. Пророк — персонаж этой сборки; он нуждается в знаке, гарантирующем ему слово Божье, он сам поражен знаком, помечающим особый режим, коему он принадлежит. Именно Спиноза предложил самую глубокую теорию профетизма, принимая во внимание присущую последнему семиотику. Каин — отворачивающийся от Бога, который отворачивается от него, — уже следует линии детерриторизации, защищенный знаком, позволяющим ему избежать смерти. Печать Каина. Наказание худшее, чем имперская смерть? Еврейский Бог изобрел отсрочку, существование в отсрочке, неограниченную проволочку.[144] Но также Он изобрел и позитивность альянса, как новое отношение с Богом, ибо субъект всегда остается жив. Авель — ничто, имя которому тщеславие, но Каин — вот подлинный человек. Это уже вовсе не система обмана или плутовства, оживляющая лицо означающего, интерпретацию прорицателя и перемещение субъекта. Это тот режим предательства, универсального предательства, где подлинный человек не перестает предавать Бога, так же как Бог предает человека — в гневе Божьем, определяющем новую позитивность. Перед смертью Моисей получает слова великой песни предательства. Даже пророк, в противоположность священнику-прорицателю, фундаментальным образом является предателем и именно так реализует порядок Бога лучше, чем это сделал бы приверженец. Бог призывает Иону идти в Ниневию увещевать жителей стать лучше — тех, кто неоднократно предавал Бога. Но первое, что сделал Иона, — отправился в противоположном направлении; он, в свою очередь, предает Бога, ускользая «прочь от лица Господня». Он садится на судно, идущее в Фарсис, и засыпает как праведник. Буря, вызванная Богом, приводит к тому, что корабельщики выбрасывают Иону в море, где его проглатывает большой кит и выплевывает на границе между землей и водой, на пределе раздела или на линии ускользания, которая уже была линией голубя Ковчега (Иона — это именно имя голубя). Но Иона, в своем ускользании от лица Бога, делал как раз то, чего хотел Бог, взял грех Ниневии на себя; и сделал это даже лучше, чем того хотел Бог, он предвосхитил Бога. Вот почему он уснул подобно праведнику. Бог поддерживает его при жизни, предварительно защитив древом Каина, но затем создал древо смерти, ибо Иона возобновил альянс, оккупируя линию ускользания.[145] Именно Иисус выдвигает универсальную систему предательства — он предает еврейского Бога, он предает евреев, он сам предан Богом (Для чего Ты Меня оставил?[146]), он предан Иудой, настоящим человеком. Он взял грех на себя, но убивающие его евреи также берут на себя грех. Иисуса спрашивают о знаке его божественного происхождения — он взывает к знаку Ионы.[147] Каин, Иона и Иисус формируют три великих линейных процесса, куда врываются знаки и где они сменяют друг друга. Есть и многие другие. Везде двойное отворачивание на линии ускользания.

Когда пророк отклоняет бремя, налагаемое на него Богом (Моисей, Иеремия, Исайя и т. д.), то не из тех соображений, что бремя было бы слишком тяжким для него, как у имперского оракула или прорицателя, отказавшихся от опасной миссии, — скорее, тут случай Ионы, который, скрываясь, ускользая и предавая, предвосхищает волю Божью лучше, чем если бы повиновался. Пророк непрестанно принуждаем Богом, буквально насилуем им, куда более, чем вдохновляем. Пророк — не священник. Пророк не умеет говорить, в его уста слова вкладывает Бог: пожирание слов, семиофагия новой формы. В противоположность прорицателю, пророк ничего не интерпретирует — у него, скорее, бред действия, чем бред идеи или воображения, его отношение к Богу скорее страстное и авторитарное, чем деспотичное и означающее; он скорее предвосхищает и выявляет мощь будущего, чем применяет власть прошлого и настоящего. У черт лицевости более нет функции предотвращать образование линии ускользания или формировать тело означивания, контролирующее такую линию и посылающего на нее лишь безликого козла. Напротив, именно лицевость организует линию ускользания в столкновении между двумя лицами, которые измождены, отвернулись, встали в профиль. Предательство стало идеей фикс, главной одержимостью, замещающей обман параноика и истерика. Отношение «преследователь — преследуемый» совсем не существенно: оно полностью меняет смысл, следуя паранойяльному деспотическому режиму и следуя страстному авторитарному режиму.

Что нас все еще беспокоит, так это история Эдипа. Эдип почти уникален в греческом мире. Вся первая часть в целом является имперской, деспотичной, паранойяльной, интерпретативной, прорицательной. Но вся вторая часть — это скитание Эдипа, его линия ускользания, двойное отворачивание от собственного лица и лика Бога. Вместо самых точных пределов, кои мы пересекаем по порядку или, напротив, коих мы не имеем права пересекать (hybris[148]), существует некий исчезающий предел, куда прорывается Эдип. Вместо интерпретативного означающего излучения есть некий субъективный линейный процесс, позволяющий именно Эдипу хранить тайну, но лишь как остаток, способный опять запустить новый линейный процесс. Эдип, именуемый atheos[149] — он изобретает нечто худшее, чем смерть или изгнание, он скитается и выживает на странно позитивной линии разделения или детерриторизации. Гельдерлин и Хайдеггер видят в этом как рождение двойного отворачивания, смену лица, так и рождение современной трагедии, которое они неожиданно отдают на откуп грекам — все заканчивается уже не убийством или внезапной смертью, а обреченностью на выживание, на неограниченную проволочку.[150] Ницше уверяет, будто Эдип, в противоположность Прометею, был семитским мифом греков, прославлением Страдания или пассивности[151]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату