понимал, что всё равно умрёт, и уж лучше умереть, как мужчина, а не как крыса в капкане…
А может, он просто устал вот так жить, — в мире, в котором столь сомнителен возврат к прежним сладким временам?
Пожалуй, таких нашлось бы немало.
Расставшись с прежними иллюзиями и счастьем, не всем дано жить по уши в дерьме и при этом быть почти довольными такой жизнью…
В любом случае он — встал. С превеликим трудом, — его живая рука предательски подрагивала, когда он всё-таки тянулся ею к свисающим плетям ветвей. Рывком встав, он некоторое время копил силы даже на то, чтобы принять более-менее вертикальное положение торса.
Нужно иметь недюжинное здоровье и стойкость духа, чтобы поднять свою тушу после такого, и ещё держать при этом здоровою рукою тесак.
Силы быстро покидали зэка, но он решил истратить их не на мокроту харкающей мороси, а на один — единственный бросок на врага.
Внезапно он выпрямился и, покачиваясь от слабости, не обращая внимания на безобразно набрякший кровью над мертвенно-бледной кистью рукав, спросил, глядя прямо на меня:
— Кто ты вообще такой, чужак? И какого рожна тебе от нас надо?
На этот вопрос я мог ему ответить. И он ничуть не удивился, а даже как-то понимающе и утверждающе кивнул, сжав губы, когда я это сказал:
— Помнишь Гришина? Так вот именно от него я и принёс тебе привет…
— А-аа… Так это ты… Ну, значит, судьба. От неё ж, падлюки, не убежишь… — и он неожиданно хрипло засмеялся. Слабым, приглушённым смехом горько разочаровавшегося в жизни человека…
И внезапно с криком отчаяния вновь бросился на меня. Почти без замаха, не готовясь к удару… Просто бросился. Просто побежал, насколько можно было назвать бегом навстречу собственной смерти этот заплетающийся топот…
…Я оказал ему эту последнюю услугу. Он не нападал, а приближался к неминуемому. Он даже не пытался сопротивляться, когда я жёстко и точно встретил его прямым в грудину.
Лопнуло и тупо хрупнуло где-то в глубине, возле сердца. Он навалился на мою ладонь, ткнулся мне лицом в плечо…и выронил из рук осклизлый от крови мачете. Замер на несколько секунд…
…Цепко хватаясь костенеющими пальцами одной руки за мою одежду, он медленно сползал на землю, как-то странно глядя мне в глаза, словно прося о чём-то, давно желанном и недосягаемом. Затем прикрыл их, и почти удовлетворённо успел прошептать обильно окровавившимся в уголках губ ртом:
— Ну, вот и пи….. явился… Во всю голову… Надо же, — хоть он не задержался… — и тихо выдохнул. Словно от усталости.
Его неживая тяжесть моментально повисла на мне тысячетонным грузом, и только чудом мне удалось удержать его уже мёртвое тело от падения. Не знаю почему, но я почти осторожно положил его навзничь на спину и сложил ему на груди руки. Оставив так лежать теперь уже навсегда. На его восковых скулах застыла загадочная усмешка, замешанная на горьком вызове… кому-то там, где он оставил всё, чем когда- то жил. Может быть, так и не состоявшегося в его жизни «понятия» Любви?
Как знать…
Постояв ещё зачем-то над бездыханным трупом с полминуты, я наконец обернулся в сторону последнего участника действа.
Рыжеватый, долговязый подросток. Таракашка — акселерат.
Нескладный и с ужасно невыразительным лицом. Крайне среднее арифметическое на фоне и без того общей невзрачности собственной наследственности.
Что-то бесформенно — безмышечное, тонкостенное и полупрозрачное. Эдакий хрустальный колокольчик, с длиннющими руками и тонкими ногами, да фишкой узкой, конопатой моськи. На длинной шее телепалась эта ушастая голова, посреди которой зрели неспелыми помидорами выпученные серо-зелёные овощи глазищ. Сейчас размером с шину от КамАЗа каждый.
Фу ты, мерзость…
Заблудившийся ночью в хозмаге и плачущий от бессилия гуманоид, ей-богу!
Кем бы ни были его родители, их самих следовало бы трижды удавить за то, что, будучи оба уродами вроде задохликов хиппи, они имели наглость объединить, слить воедино свои персональные убожества, и создать третье недоразумение природы, — блеклое, скудное духом, чахлое от корней до кроны, и жутко некрасивое.
И хотя подобными «креативными» слизняками — «ботанами» были в последние десятилетия полны до краёв наши города, именно теперь это бросалось в глаза сильнее всего. Как-то абсолютно несуразно, неестественно и не к месту смотрелся ЗДЕСЬ, в этой обстановке, этот плод чей-то недоудобренной любви…
Тьфу, пропасть!
Разосрав, расстреляв, переговняв, перемешав с инородцами лучший генофонд нации, мы налепили, настрогали из того, что осталось, таких вот… невыразительных… лиц, прости Господи…
…Он уже не орал и не визжал, а лишь тоненько подвывал от боли и страха, забившись в переплетение колючих ветвей, как в берлогу. То и дело скрипел зубами и тихо качался вперёд-назад, бережно придерживая руками мокрые штанины, на которые так щедро пролился кипяток.
Поднять их и осмотреть ошпаренные ноги он не осмеливался, — мало ль как я отреагирую на такое проявление его жалости к самому себе? Так и сидел, бедолага, старательно оттягивая мокрую ткань от вздувшейся пузырями кожи…
То, как на его глазах вырезали сотоварищей, опять же, — не придавало ему ни мужества, ни способности соображать адекватно. Паренёк был вне себя от смеси ужаса и боли.
Поэтому, как только я направился к нему, он вдруг снова заголосил дурным голосом и засучил ногами, словно враз забыв об ожогах. Скребя каблуками по прелой листве, он вовсю старался ещё глубже врыться спиною вперёд в гущу кустарника.
Тут я бросил взгляд на свои руки… и заметил, что до сих пор держу в них окровавленный нож. По счастью, кровь на нём уже свернулась, побурела и не дымилась, иначе б не избежать мальчонке обширного инфаркта, увидь он ближе всё это сразу после того, как я вскрыл горло Сазонова. Той твари, что когда-то давно подло и коварно доставила мне массу неприятностей ни за понюшку табаку.
А теперь, вишь как, — выжил, падла; примкнул к банде, встретил ненароком меня… И в один присест всё закончил. Тенденция, мля-ааа…
Так как направился я к нему со смертоносным жалом в руках, бедняга решил, что пришёл и его черёд…
Поэтому я сначала убрал нож, не забыв предварительно протереть его куском материи, один край которой был слегка смочен «веретёнкой». Затем отыскал и обиходил все «перевёртыши», и только после этой процедуры, происходящей на глазах ни хрена уже не соображающего сопляка, я подошёл к его «убежищу» и позвал почти ласково.
Почти как нашлёпанного испуганного кутёнка, что забился от оплеух в уголок, подняв к небу мордочку, кося на мучителя бусинами глаз, и боится теперь даже выказать собственное присутствие:
— Ну, давай, вылазь…, что ли? Чего ты там, — живёшь? Выходи, тебя не трону.
Этот прост, как две копейки. Без хитрованства. Труслив и неуверен даже в собственном имени. Скажет всё, что есть, и чего не было.
Лишь бы 'злющий дядя' писюню не отрезал.
И пока эта незрелая поросль слезливо и по-бабски отнекивалась, а потом как-то виновато шмыгала носом, решая, — то ли здесь до конца попытаться отсидеться, то ли клюнуть на соваемый под нос сладкий пряник обещаний, да вынужденно подчиниться взрослому извергу, — я немного огляделся.
Не самое лучшее место для пикника выбрали хлопцы.
С едва заметных повышений рельефа сюда неспешно, но неумолимо стягивалась вся жидкость и влага, выпадающая из разверзшихся хлябей. Не прошло бы и половины ночи, как даже под тщательно нарубленными и заботливо уложенными мелкими ветвями кустарника, на которых собирались ночевать ныне мёртвые бандиты, начнут наливаться силой лужи.
Им стоило бы хотя бы прокопать небольшие канавки вокруг своего 'общего ложа', с выходом в