планы, не соответствовали порядку развертывания. Так, например, плана формирования штаба и управления новой 8-й армии не существовало вовсе. Высший состав армии был назначен телеграммой из Петербурга 31 июля, т. е. в первый день мобилизации. Прочий личный состав мне пришлось набирать экспромтом с большими трудностями, в хаосе первых дней мобилизации. А тыловые учреждения были составлены для 8-й армии только на 15-й день мобилизации…
Не менее затруднений причинило нам новое «Положение о полевом управлении войск», которое было утверждено только 29 июля, т. е. за два дня до начала мобилизации… И потому на местах, приступая к ней, мы не имели новых данных о правах и обязанностях, о штатах и окладах должностных чинов войск, штабов и учреждений. 30 июля получена была мною телеграмма из Петербурга, что новое «Положение», в общем, почти не расходится с тем «Проектом», который был разослан штабам раньше.
В Киевском штабе «Проект» имелся в одном-единственном экземпляре… Началось паломничество в штаб со всех сторон. В моем кабинете толпился народ круглые сутки за справками и за выписками из расшитого по листам «Проекта». Возникали сотни недоуменных вопросов, и такие, которые требовали компетентного разъяснения Главного штаба. Но перегруженный телеграф и еще более перегруженный штаб не могли дать срочного ответа, и решение многих важных вопросов приходилось мне брать на свою ответственность.
Справились с трудом — заготовили новые списки личного состава, но когда через 3 дня фельдъегерь из Петербурга привез несколько экземпляров свежеотпечатанного «Положения», то оказалось, что оно во многом не сходится с «Проектом»…
Вся напряженная работа предыдущих дней пропала даром. Все снова принялись лихорадочно пересоставлять свои списки.
Вообще об этой первой неделе мобилизации у меня и у моих сотрудников осталось впечатление какого- то сплошного кошмара.
Если весь этот сумбур свидетельствует о чрезмерной беспечности главных петербургских управлений, то он одновременно доказывает, что война явилась для них неожиданностью, невзирая даже на то, что со времени сараевского выстрела прошло 33 дня.
И все-таки, и все-таки мобилизация прошла по всей огромной России вполне удовлетворительно и сосредоточение войск закончено было в установленные сроки.
Главнокомандующим Юго-Западного фронта стал генерал Н. И. Иванов. Обязанный своей карьерой ряду случайных обстоятельств, в том числе подавлению Кронштадского восстания, он — человек мирный и скромный — не обладал большими стратегическими познаниями и интересовался больше хозяйственной жизнью округа. Но начальником штаба дан был ему ген. М. В. Алексеев — большой авторитет в стратегии и главный участник предварительной разработки плана войны на австрийском фронте. Впоследствии, после галицийских побед, имя ген. Иванова пользовалось большой популярностью и в русском обществе, и у союзников. И тогда — в большой прессе, и потом — на страницах военно-научных трудов приводились соображения и распоряжения ген. Иванова, двигавшие десятки корпусов к победе. В этих распоряжениях он был весьма мало повинен, ибо фактически водителем армий был ген. Алексеев.
Командующим 8-й армией был назначен ген. Брусилов, его начальником штаба — ген. Ломновский. Поначалу ген. Брусилов, по недостатку опыта в технике вождения крупных сил, находился под влиянием своего начальника штаба. Но потом эмансипировался и проявлял личную инициативу и самостоятельность решений.
Я был назначен генерал-квартирмейстером 8-й армии.
С чувством большого облегчения сдал свою временную должность в Киевском штабе вернувшемуся из отпуска дежурному генералу и смог погрузиться в изучение развертывания и задач, предстоящих 8-й армии.
1 августа Германия объявила войну России, 3-го — Франции. 4-го немцы вторглись на бельгийскую территорию и английское правительство сообщило в Берлин, что оно
«примет все меры, которые имеются в его власти, для защиты гарантированного им нейтралитета Бельгии».
Австрия медлила. И русский царь, все еще надеясь потушить пожар, повелел не открывать военных действий до объявления ею войны, которое состоялось, наконец, 6 августа. Вследствие этого наша конница, имевшая всего четырехчасовую, мобилизационную готовность, смогла бросить за границу свои передовые эскадроны только на 6-й день…
Началась великая война — это наивысшее напряжение духовных и физических сил нации, тягчайшая жертва, во имя Родины приносимая.
Началась великая война — это экономическое разорение, моральное одичание, с миллионами загубленных человеческих жизней.
Великая война, которая привела человечество на край пропасти…
В противоположность тем настроениям, которые существовали у нас при начале русско-японской кампании, первая мировая война была принята, как отечественная, всем народом.
Правда, радикально-либеральные круги пришли к «приятию войны» не сразу и не без колебаний. Весьма характерна в этом отношении позиция органа партии К. Д.[64] — «Речи». В июле газета протестовала против русских и французских вооружений, как «тяжелых жертв, приносимых на алтарь международного воинствующего национализма»… 25 июля требовала «локализации сербского вопроса и воздержания от какого бы то ни было поощрения по адресу Сербии»… Но после австрийского ультиматума признала его «традиционной политикой уничтожения Сербии», а сербский ответ — «пределом уступок»… В редакционных совещаниях шли бурные споры, отражавшие противоречия заблудившейся либеральной мысли. В день объявления войны «Речь» была закрыта властью Верховного главнокомандующего, а 4 авг. появилась вновь, определив в передовой статье свое новее направление следующими словами:
«В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри, да укрепится еще сильнее единение царя с народом». «Эти знаменательные слова Высочайшего манифеста точно указывают основную задачу текущего момента».
Вопрос о приятии войны вызвал раскол и в социалистическом лагере. Парижская группа социалистов-революционеров «Призыв» (Авксентьев, Руднев и др.) требовала «участия революционной демократии в самозащите народа», поясняя, что «путь, ведущий к победе, ведет к свободе». Петербургские же социалисты-революционеры (А. Ф. Керенский и др.) были против «оборонческой политики».
Подобные противоречия приводили иногда к парадоксальным явлениям, вроде следующего. Социалист- революционер Бурцев в начале войны, под влиянием патриотических побуждений, решил прекратить революционную борьбу и вернуться на родину — с целью вести, кампанию за войну, как общенациональное дело. Но власти посадили его в Петропавловскую крепость и предали суду. Защищать Бурцева приглашены были его партийные товарищи — адвокаты Керенский и Соколов.
— Вы нас поставили в тяжелое положение, — говорил допущенный в тюрьму к Бурцеву Керенский. — Мы не можем вас защищать. Нужно всеми силами протестовать против этой войны, а вы ее защищаете. Вы этим оказываете поддержку правительству.
Защищал поэтому на суде социалиста-революционера Бурцева «кадет» Маклаков.
Расколы произошли и среди социал-демократов. Целый ряд крупных экономистов социал-демократов — Иорданский, Маслов, Туган-Барановский и др. высказывались за оправдание войны против Германии. Их взгляды разделял сам «патриарх» анархистов Кропоткин. И только социал-демократы большевики с самого начала войны и до конца оставались интегральными пораженцами, пойдя на оплачиваемое сотрудничество со штабами воевавших с нами центральных держав и ведя за границей широкую пропаганду на тему, преподанную Лениным: «Наименьшим злом будет поражение царской монархии».
Но все это были лишь единичные пятна на общем фоне патриотического подъема России.
И когда в августовские дни 1914 года разразилась гроза… Когда Государственная Дума в историческом заседании своем единодушно откликнулась на призыв царя «стать дружно и самоотверженно на защиту Русской земли»… Когда национальные фракции — поляки, литовцы, татары, латыши и др. — выразили в декларации