вместе — а табачок-то врозь… И не мне одному Вы мешаете! Эти ваши камни, метели, туманы, молитвы, уключины, Елагин мост, Равенна, ваши эти розы, кресты… И — этот маскарад: божество и вдохновенье — всё тлен… И — правда!!!! А я хочу жить! И — не могу! Вы за моей спиной! Вы всё уже воспели и всё — познали!!! И сколько ещё — напишете, Вы же гений. Где путь, куда идти. Моё лицо — ладонь старухи.
Александр Александрович как-то посмурнел, вся мишура и бледность слетела с его лица (как с белых яблонь — дым), смял в порошок гаванскую сигару, взял руку Бенедикта, раскрыл его исписанную случайными рифмами, корявую ладонь, прочитал три-четыре строки, пробормотал своё, поднял глаза к посмурневшему петроградскому поднебесью, потом — на весело-рассерженного соседа Бенедикта, доброго и умного Человека с котомкой, и сказал ровным глухим („единственным“ — как вспоминала недавно Елена Юнгер!) голосом:
„Я Вас понимаю! Ах, как хорошо понимаю! И тоже не могу просто так жить! И — писать! Ибо мне мешает Лев Толстой! Он сказал всё, он написал „Крейцерову сонату“ и „Смерть Ивана Ильича“!. А Чехов — нет уж, увольте… Вот и Люба вчера мне говорила за обедом! И Анна Андреевна что-то подобное — тоже о себе и о Вас!!! Прямо в прихожей. Тут уже ничего не сделаешь, братец! Надо смириться! Вот и смиритесь! Толстой и баста!!! Так что мы с Вами на равных, милый Бенедикт Константинович! Только у Вас одно преимущество, и мне, если Вы меня знаете (не только по грешным стихам, трактирам и котелкам) как себя, что мне нелегко сознаться Вам, с моим честолюбием, что если Вы смогли с этим ужасом жить столько лет, и — всё-таки писать, теперь, признавшись лично мне, так вдохновенно, с упрёком и надеждой, и будете отныне веселы и свободны… А я, видите ли, обречён“».
На Моховую они, конечно, опоздали! По дороге, на Караванной, они спешились, дали Господину Извозчику и его кормилице хорошо на чай, колбасу, и сено.
И, заказав в угловом шинке белого (Лифшиц взял — красного) вина, пару фисташек и по ломтику лимона — выпили (молча!) по бокалу.
И за сим — побрели каждый в свою сторону, быть может, — в бессмертие. Неизвестна лишь судьба нашего смертного возницы за номером 766 (кстати — эту жестянку, этот номерочек суеверный Лившиц выпросил у него на память о своём великом попутчике). Известно лишь, что забытые в возке (а может — брошенные за ненадобностью) его странными седоками — кусок сигары Блока и дырявая котомка с рифмами Господина Лившица были сдадены им под расписку в участок… И как знать! Наверное, всё это (вместе с жестянкой) ныне хранится, как ценнейшая реликвия в каком-нибудь Инкогнито — Банке, под хромированным швейцарским замком.
Анна Ахматова
И не проси у бога ничего…
Петроград, 1919