Сзади мигнули далёкие фары, а через минуту-другую Катю догнал УАЗик, крытая брезентом легковая машина. Открылась дверка, жёсткий мужской голос спросил:
— Волка ждёшь? Тебе далеко?
«Не откликайся! — сказала себе Катя и тут же возразила — Но не все же люди плохие?»
— До Жёлтого Лога.
— Довезём? — спросил мужчина кого-то. — Ещё замёрзнет девушка, — и засмеявшись, соскочил на скрипучий снег и подсадил Катю в тёплую машину. Здесь пахло куревом и водкой. Машина была битком набита молодыми парнями в военной форме. Катя вдруг стало страшно, но было уже поздно.
— Водку пьём? — зажурчал радостный говорок, и в темноте подтвердили — Пьёт, пьёт… Наши русские девушки все пьют, верно?
Машина скакала, как бешеная. Катю прямо в машине раздели, и она оказалась на коленях самого говорливого, жарко дышавшего ей в ухо и приговаривавшего:
— Не боись, тут все после медобработки.
И вокруг, нетерпеливо поджимаясь, гоготали…
Катю высадили на краю деревни, где она теперь жила. У неё не было часов — хватая за руки, раздевая, передавая друг другу, часики сорвали. Между ног всё болело. Катя стояла, глядя без слёз на мёртвую, без единого огня деревушку и не знала, что ей делать. Надо идти домой. Но ведь мама всё сразу поймёт. Спросит: почему так поздно? Заблудилась. Была метель, и Катя заблудилась. Хорошо. А почему водкой пахнет? Катя принялась есть снег. Может, удастся убить запах.
Она подошла к своему дому — внутри горел слабый огонь. Наверное, мама оставила на кухне свет. На всякий случай. Катя постучала в дверь, в доме зашелестели шаги, и дверь открылась нараспашку, сбив Катю в сугроб — она слишком близко стояла…
— Бедненькая моя!.. — запричитала мать, падая вслед за ней в снег. — Где ты была? У тебя случился обморок? В дороге? А как же твои друзья? Господи, какие все чужие, недобрые.
Выскочил во двор отец в кальсонах, сгрёб дочь и занёс домой на топчан. А через несколько минут в доме зарыдала в голос мать, а отец выбежал на крыльцо с двухстволкой и принялся палить в воздух.
На следующее утро Катя, серая от боли, согнувшись, еле поднялась. Дома никого не было. На столе лежала записка: «Доченька, мы поехали в милицию. поешь горячего. никуда сегодня не ходи.»
— Зачем в милицию?.. — Катя смотрела из окна на улицу. Никого не найдут, только будет шуму и издёвок на всю жизнь. Когда мать ночью выпытывала у дочери, кто и как её обидел, Катя рассказала про военную машину… Но разве она помнит имена мужчин, номер УАЗика? Там никто не окликал друг друга по имени, только сопели, стонали, чавкали, хлебали из горла водку и Кате лили в рот, раздвигая ледяным стеклом ей зубы…
В обед мать вернулась одна. Она рывком бросилась к дочери, обняла её, заскулила, как собака:
— Мы уедем отсюда, уедем.
— Зачем? — сказала Катя. — И куда?
— Они сказали, нужно твоё заявление. Будешь писать?
Катя покачала головой.
Мать с полчаса сидела рядом, на Катиной тахте, и смотрела в пол.
Вечером пришли отец и сын. Отец кивнул дочери, налил себе стакан водки и лёг спать, отвернувшись к стене. Витя поел супу и ушёл в ночь.
— Куда ты? — слабым голосом спросила мать. Но он только дверью хлопнул. — Надеюсь, не побежит следы машин распутывать да этих офицеров искать.
Было слышно, как скрипит счётчик, накручивая свою добычу. На кухне отозвался сверчок.
— Дочь, — как-то виновато сказала мать. — Ты всё про Италию-то хотела. Может, расскажешь?
Катя молчала.
— Дай, мама, супу. С мясом.
И её вырвало. Она легла, и рядом подсела мать и, открыв тяжеленную книгу с картинками, продолжила чтение итальянских сказок:
— Жил-был на свете бедный юноша. Вот однажды он говорит своей матери: «Пойду-ка я, мама, странствовать по свету. В нашей деревне за меня и сухого каштана не дают. Что из меня здесь путного выйдет?» А почему он так, Катя, говорит — сухого каштана?.
Катя хотела сказать матери, что в Италии свежие каштаны жарят и едят, но ничего не сказала. Нету на свете никакой Италии, есть единственная отравленная страна, где Кате суждено было родиться и суждено помереть. Но только после того, как она проживёт жизнь, полную той или иной ценности… А вот какой будет эта жизнь, зависит не только от неё. От добрых и недобрых людей. От многих случайностей. Но Катя всё равно гнуться не будет.
— Не надо, мама… Я сама. Есть под Миланом церковь… — Отец, заскрипев на койке, повернулся к женщинам, моргая красными глазами.
— И там знаменитая фреска. «Тайная вечеря». Ну, сидит Христос. и все двенадцать его апостолов. И он знает, знает, что его предадут, и знает, кто предаст… но… но… Он ничего не сделает, чтобы изменить ход жизни. В этом высшая смелость и мудрость. если ты, конечно, знаешь, во имя чего страдаешь. А вот если ничего не знаешь, только ешь и пьёшь.
— О чём ты, дочь? — испуганно спросила мать. Отец угрюмо смотрел в стену.
Где-то у соседей играла гармошка.
Люди жили и на что-то надеялись.
— Мама, я с вами, — тихо улыбнулась Катя. — Я вас никогда не брошу. никогда. ни завтра. — она загнула указательный палец. — Ни послезавтра… — разогнула и загнула ещё раз. — Это так итальянцы разговаривают, когда через стекло и не слышно. А вот так… — Катя приставила палец к щеке, — вкусно. Ничего, мама. — Она приставила пальчик к щеке и уснула.
Реанимация
Мне позвонил Николай Николаевич, который называет себя Кокой и даже Ко-Ко, или даже витиевато: житель Кекуоки, отнимая тем самым оружие смеха у любого, кто хотел бы улыбнуться по поводу его важного имени-отчества, доставшегося низенького юркому человечку. Он плешив, как Ленин, улыбчив, как паяц, на вид простоват, как сирота-эвенк, но очень хитёр. Я же его про себя обозначаю Двойник (два Ника), потому что видывал у него и совсем иное лицо. Но об этом не здесь…
— Михаил, это я звоню, Кока, — он всегда к другим почтителен, даже торжественно почтителен. Если обратится не по имени-отчеству, так уж точно назовёт полное имя, несмотря на то, что вы знакомы давно. Мы с ним в приятелях лет тридцать, если не больше. — Михаил, наш оппонент помирает.
И замолчал.
Я тоже безмолвствовал. Я не стал уточнять, кто помирает, — это было бы безнравственно перед самим собой. Конечно же, я помнил, что Александр Зиновьевич давно болен и, кажется, ему делали операцию на глазу. Впрочем, от вырезания катаракты не умирают. Но старость есть старость, за одной уступкой бездне следует вторая.
Я не стал спрашивать у Коки, о ком речь, ещё и по той причине, что он мог бы подумать, что я злорадствую и ждал этого часа… Я потянул паузу, и Кока подсказал:
— Ну, Александр… у него что-то серьёзное… мне медсёстры сказали, что он хотел бы со всеми помириться, и вроде бы твоё имя называл.
Я позже буду ругать себя самыми чёрными словами, почему не спросил: а твоё называл? Ты сам-то чего же не сходил к нему? Но об этом позже.
А в первые минуты после грянувшей, печальной, конечно, вести я недолго думал: навестить — не навестить. Конечно, надо навестить, тем более что Кока, бывший врач-реаниматор, ныне бард-песенник, продолжал мне чётким голосом объяснять в трубку, что такие болезни, как пиелонефрит, распилят и