рассказах, приводит их в движение, но ненадолго, закончился рассказ — и всё замерло, и, по большому-то счёту, жизнь героев осталось неизменной. Не внешне, конечно, внутренне. Пережито и горе, и любовь, а характеры так и остались слабыми, неяркими. Для меня Чехов — это, прежде всего, человек, любящий задавать вопросы. Нет, его рассказы не полны вопросительных знаков, вопросы всплывают у меня в душе, раскручивается тонкая стрелка мысли на циферблате жизни, всё быстрее и быстрее, вместе с рассказом — и, остановилось маленькое действо, остановилась стрелка, показала неправильное время, замерла ожившая акварель, на душе осело странное чувство грусти. Остаётся у меня всегда один вопрос: «Отчего мы так слабы?». Отчего всё прекрасное, что у нас было, в прошлом? Отчего любим, страдаем, думаем, рисуем пейзажи, лечим людей, но весь мир как будто остаётся в нас, всё, что делаем мы, не нужно никому? Почему остаётся от нас только гамлетовский страх перед смертью, пустой обмен веществ, тело в холодной земле, а мир с нашей и без нашей доброты груб и жесток и требует силы, прежде всего, силы поступка, выхода из безмолвной глухой картинки, ярких красок, красной гуаши, требует запустить снова маленькие часики, чтобы побежала стрелка… Но наши души и жизни замкнуты собственной добротой и любовью. Отчего мы хотим помочь, но не можем? Чехов — это и Гамлет, и Достоевский, и Гоголь… его герои — это маленькие люди с печальными чертами «тварей дрожащих», которые и право-то имеют, но боятся… И автор относится к ним с иронией, жалеет их, жалеет их смешные великие замыслы и маленькие поступки… и из их жизней нам плетётся почти прозрачное кружево простой, искренней и доброй прозы, которая заставляет и думать, и переживать, и действовать.
Начинаю произносить: «Для меня Чехов — это…» — и останавливаюсь из-за нехватки слов, способных передать чувства и мысли, которые вызывает одна только эта фамилия — Чехов. Чехов для меня — это не великий русский писатель и драматург, не выдающаяся и значительная фигура в российской и мировой культуре, не потрясающий и удивительной судьбы человек. Мой Чехов — носитель ироничной, горькой человеческой мудрости. Чехов — учитель, и уроки его ценны своей искренностью, простотой и голой, жёсткой правдой человеческой жизни. Правда — главное оружие Чехова, художника человеческой жизни. Всё написано Чеховым под призмой беспощадной правды.
Правда Чехова — в иронии, прямой и скрытой, в насмешке над человеческими пороками. Но ирония эта — горькая, и насмешка эта не со зла, а, скорее, от безысходности, от боли. Чехов — страдающее и сострадающее, переживающее, горящее за Россию и русских людей сердце. И это главное.
По-настоящему Чехов начинается «степью». Той самой, где растёт высокая, крепкая трава, гуляет сухой ветер, неведомо откуда (впрочем, и не знамо куда) тянется пыльная дорога. В жарком воздухе звучит колокольчик, фыркает лошадь, стучат колёса брички и маленький путник восхищённо созерцает картину. Однако, и бескрайняя земля, и дорога, и распластанный блин солнца в вышине, да и сам Егорушка — всё — суть чеховской метафоры. Ибо в совокупности есть воплощение русской жизни, коя, к слову сказать, не шибко-то изменилась с тех пор. Силу своего течения, как прочее на нашей земле, она берёт в детстве (конечно, общем для всех людей на свете), тогда, когда душа ещё не понимает, где сердце, а сердце не в состоянии познать душу. Это потом, много позже (по сути, выверенная хронология важна только литературоведам, читателю же нет особой разницы в том, с какого тома и какой книги читать и перечитывать хорошую прозу, к тому же со временем годы жизни писателя, будто сами по себе, совпадут с датами под его сочинениями), начнутся мучительные беседы постояльцев «Палаты № 6». Прозвучит тоскливый возглас Ирины: «Уехать в Москву. Продать дом, покончить всё здесь и — в Москву…» (но от себя-то, как известно, в Москве не укроешься), заспорят Раневская и Лопахин, а всеми позабытый Фирс замечется в заколоченном доме. Всё будет тихо и чудовищно, спокойно (и даже лениво), одни бесконечные чаепития на дачах, бренчанье на расстроенном рояле и ни к чему не ведущие разговоры о том, зачем мы и что там народ. Правда, не без редких вспышек, когда захочется бежать, топиться и, может быть даже, стреляться… Но это потом… А пока только степь, огромная и суровая, как сама Россия. Колокольчик, бричка и будто в полусне звучащий вопрос: «Какова-то будет эта жизнь?»
Читая что-либо, я нередко обращаю внимание на особенности сознания автора — это помогает мне адекватно воспринять идею, «заряд» текста (рассказа). Для меня Чехов, прежде всего писатель-врач. Не в том смысле, что «писатель врачует душу», но в буквальном смысле — врач по профессии. Что это значит? Врачующий тело воспринимает его как данность. И как к данности относится к миру вообще, то есть не пытается его переделать. Всё, что Чехов как писатель-врач, на мой взгляд, себе позволяет, так это назвать «симптомы» / выделить характерные черты / обрисовать картину «болезни» / поставить проблему. Чехов
Поэтому чтение Чехова не есть «приятное чтение». Поясню: в ХХ веке активно прорабатывалась идея «другого» как принципиально другого. Здесь я имею в виду Сартра, Лема (именно «Солярис») — эта идея имеет свои положительные цели (уважение, терпимость), но она же способна отвлекать сознание и уводить его от «здесь и сейчас» и даже пугать, когда речь идёт о чём-то действительно непонятном и, например, агрессивном. В свою очередь позиция врача, а её можно определить словами «все мы из одного теста сделаны», и выделение «симптомов» возвращает читателя на землю и заставляет для себя решать то, что порой хотелось бы вытеснить.
Чехов — это современно, колоссальная работа над собой, русская интеллигентность, литературная зоркость, ирония, сострадание и пусть слабее слабого — но надежда.
…уже взрослым, сложившимся литератором Чехов писал к Щеглову:
«Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своём детстве, оно представляется мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио „Да исправится“ или же „Архангельский глас“, на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям; мы же это время чувствовали себя маленькими каторжниками».
Оппозиция довольно любопытная — высокое и низкое. Вывод из этого Чехов сделал своеобразный: высокое — это плохо, а низкое — хорошо. И вот отсюда чеховское отношение к жизни: любовь, интеллигентность и проч. — это отвратительно, скучно, глупо, напыщенно и неправда. А вот простая жизнь с её сифилисом и прочей грязью — это хорошо. В общем, пошляк-с. Кстати, ещё один пример, из которого ясно — со своим первым воспоминанием надо обращаться бережно, надо его понимать, прислушиваться, принимать во внимание.
…преподаю историю журналистики в Казанском Госуниверситете. И вот каждый раз жду и боюсь лекции о Чехове, об «Острове Сахалин». Это пример того, что может журналистика, что может писательство. Чехов для меня учитель нравственности, неравнодушия… Каждый раз хочется как-то так рассказать о нём студентам, чтобы и они примеривали на себя, задумывались бы о себе в профессии, а ради чего они туда идут? Бывает ли сейчас достойная журналистика? Для кого готовят вузы журналистов? Для людей, общества или же для работодателей, для рынка? Нам внушают последнее, и тогда журналист может пойти на разные мерзости… а вот ведь Суворин, издатель «Нового времени», работодатель и приятель Чехова, очень сомневался в необходимости его поездки на Сахалин…