маятник, творящий нимбы над портретом. Человек выдыхает:
— Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи. Стус упал, скрючившись, на правый бок. Вижу приземистого человека с грубыми чертами лица.
Существует, как минимум, три версии его смерти. Официальная — сердечный приступ во время объявленной голодовки. И две сопутствующих — самоубийство и убийство.
— Рядом с карцером Стуса была камера Бориса Ромашова, личности с уголовным прошлым, попавшей в политзону по недоразумению, — рассказывает Бородин. — Именно он говорил мне, что слышал крик «Вбылы, холера!» Однако потом стал от этих слов отказываться. Не исключено и другое: у Василя было нечто вроде поговорки: положили тебя хребтом на колено, хрустнул позвоночник — берегись. Больше всего Стус страшился хрустнуть. Не перед ментами. Перед собой. Стус — это пушкинский тип по психологии. Пушкину не было необходимости драться на дуэли. Стус тоже мог стиснуть зубы, но он шёл вразнос. И, если его убедили, снять голодовку. По себе знаю: набил подлое брюхо — до того противно. Жить не хочется…
Бородин уточнил: Василь являл для него образ подлинного поэта и «после Стуса» он «перестал сочинять стихи». Вот вам урок: в квартире русского писателя на стене висит фотопортрет украинского поэта. Думается, это не только дань памяти о совместной лагерной бечеве, но и показатель отношения к тому самому «матричному» образу.
— Смерть эту долго скрывали от обитателей зоны, — свидетельствует Василь Овсиенко. — 4 сентября в 10–11 утра мы услышали шаги, много шагов. Шаги остановились у карцера Стуса. Я различил голоса подполковника Афанасова, замполита Долматова. Потом группа удалилась, но — другой стороной, чтоб никто из нас не видел её из окна. Запустили версию, что Стус снял голодовку и будет этапирован в Киев…
Но 5 сентября 1985-го года в столицу Украины пришла телеграмма: «Ваш муж Василь Семёнович Стус скончался». В ответной телеграмме Валентина Попелюх написала: «Прошу до моего приезда не хоронить». 7-го числа вместе с сыном вдова приехала в Кучино.
— Сейчас вас отведут к могиле, — сухо молвил Долматов. И, недолго думая, пояснил — У нас нет холодильной установки.
Когда мы вскрыли гроб, нашим взорам предстало длинное мумифицированное тело с головою повёрнутой набок (помните прозрение Василия Пьянкова: «Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи»?), руки не на груди, а вдоль туловища, и поверх — как два восклицательных знака совершённого злодейства, — зеркально-новенькие, словно только что из-под сапожной щётки, чёрные ботинки! Поэт (а Стус был почти двухметрового роста) не вмещался в государственную домовину и, чтобы втиснуть его в прокрустово ложе, запыхавшиеся похоронщики стащили с покойного обувь. Прав Долматов: холодильной установки в учреждении ВС-389/36 не было, но наличествовала другая установка — зарыть в землю спешно, по-воровски, преодолевая страх.
Три версии… Как три реки в Чусовом. Они сливаются в гибель Василя Стуса, продуманную кем-то со стороны, потому что поэт, создающий философски-углублённую лирику, не вписывался, говоря его же словами, в «державу полусолнца, полутьмы», являя редчайший пример, как творчество может сберечь свою чистоту и вырваться в беспредельность, окольцованное пределами лагеря. В 1970-м году он писал о том, что «.. поэт полон любви, преодолевает природное чувство ненависти, освобождается от неё, как от скверны». И далее: «Если бы жить было лучше, я бы стихов не писал, а — работал бы на земле». Значит, занятие поэзией он воспринимал как задачу. И добавлял: «Ещё — презираю политиков». И — тут же: «Ещё — ценю умение честно умереть». И, прогоняя по извилинам мозга все эти сигналы, «держава полусолнца, полутьмы», само собой, должна была поэта поглотить, при этом, как и положено, упорядочив своё злодеяние — под № 9.
Голубенькая тетрадка
В 2001-м году в архиве ГУВД Пермской области было обнаружено «Дело Василя Стуса». Всё это время родственникам поэта и его друзьям, украинской и российской общественности официальные источники врали: дескать, в связи с ликвидацией учреждения ВС-389/36 уничтожена и вся документация, касающаяся заключённого Стуса. И вот — нечаянная находка. Правда, находку эту из людей «гражданских» никто в глаза не видел. Весть о ней мне принесли сотрудники Мемориального музея истории политических репрессий «Пермь-36», созданного в бывшей политзоне. Примерно за неделю до этого я обратился с письмом к тогдашнему губернатору Прикамья Юрию Трутневу с просьбой оказать содействие в поиске конфискованной у поэта рукописи лирических стихов и переводов на украинский Рильке, Рембо, Киплинга и Гёте.
Приближалось 20-летие ещё одного музея — истории реки Чусовой, на чьи торжества из Киева пригласили сына Стуса Дмитрия. Я знал, как дорожит он любыми свидетельствами о пермском периоде жизни и творчества отца. «В истории лиры есть пермский период», — как застолбил другой поэт — Владислав Дрожащих. Этот визит как-то сам по себе совпал с форумом украинцев в Москве и, несмотря на заверения музейщиков из «Перми-36», что они в автономном режиме занимались поиском «Дела Стуса», опыт мой подсказывал: случайности здесь быть не может.
Ранним утром я встречал Дмитрия в аэропорту. Мы не виделись лет шесть — за это время немало мостков перегорело между Россией и Украиной. Мифический сбитый мальчик? Да сбитый самолёт чего стоит! Поэтому предстояла встреча двух гордых сынов когда-то единой, по крайней мере, внешне, Империи.
Заказываю частное такси. В назначенное время к подъезду моего дома «причаливает» огромный чёрный «Кадиллак». Таковых в Перми я вообще не видел!
— А он — единственный на весь город, — почти как в фильме «Бриллиантовая рука» отвечает водитель, у которого, если верить, — целый перечень тёток в Харькове.
У «Кадиллака» вполне правительственный вид. Нарочно не придумаешь! По предрассветному морозному городу мы едем с Дмитрием в могущественном салоне, беседуя как полномочные представители двух держав. Наша дружба началась с грузовика, везущего цинковые гробы, и вот теперь продолжилась «Кадиллаком», который доставляет нас ко мне домой. Дома я слышу сквозь стенку, как Стус-младший всю ночь ворочается на кушетке, узнав, что где-то в пермском запределье отыскались какие-то бумаги отца.
— Там должна быть голубенькая тетрадка! — пресекающимся голосом, почти по-детски восклицает он. — Ты знаешь, Юра, меня не интересует человеческое унижение, стукачество, доносительство, всё то, что укладывается в понятие «оперативная разработка» и наверняка есть в появившемся деле. Почему-то мне кажется, что там может быть что-то не для печати, а сегодня я не судья даже палачам моего отца — пусть разбираются с Богом. Для меня важно совершенно другое — те стихи, которые отец записывал в эту самодельную тетрадку с момента его заключения в политзону.
Овсиенко, некоторое время сидевший со Стусом в одной камере, поведал в своё время и Диме, и мне, что Василь действительно давал ему прочесть тетрадь в голубой обложке: она была почти полностью исписана свободным стихом — верлибром. Наверное, именно в камере должен был родиться свободный стих. Рассказал и о том разговоре, случайным свидетелем которого он стал. Стус говорил чусовскому гебисту Владимиру Ченцову:
«Я перестал писать свои стихи. Занимаюсь переводами. Но вы и этого не даёте делать. Отбираете. Дайте мне хоть возможность закончить. Если со мною что-нибудь случится, вы постараетесь уничтожить всё, чтобы от меня и следа не осталось».
— Мной не раз, — вспоминает Дмитрий, — предпринимались попытки вернуть на Родину последний сборник стихов отца под названием «Птах души». Все материалы, найденные в судебных делах Украины, уже давно мне возвращены и опубликованы. Суть в том, что, когда мы с мамой в 1985-м году приезжали на похороны отца, лагерное начальство пообещало нам выслать все автографы, но обещания так и остались невыполненными. Потом затерялось дело — таков был официальный ответ на мои запросы. И вот,