И она его поняла.
— Я не притворялась, — сказала она почти беспомощно. — Я вообще никогда не притворялась. И не намерена это делать сейчас. Андрей...
— Я позвоню, — сказал он. — Пока.
— Не уходи!
— Пока.
Когда Пафнутьев, вспомнив о чем-то, снова позвонил, трубку подняла Надя.
— Он здесь больше не живет, — сказала она.
И это была правда.
Они были еще слишком молоды и не понимали простой и очевидной вещи — все, что случается между ними, происходит между всеми мужчинами и женщинами в свое время — когда собственное настроение, недомогание или обида кажутся важнее всего, что вообще может быть на белом свете. Их ссора с намеками на прошлую жизнь и упреками в прошлой жизни была самой обычной семейной ссорой в стороне от здравого смысла. Может быть, она вообще не имела никакого смысла и потому все слова казались обиднее и злее, чем они были на самом деле, все сказанное звучало обобщенно, как бы навсегда, как бы окончательно.
Приговором звучало, приговором, не подлежащим обжалованию.
Слова и произносились как приговор, и воспринимались как приговор.
Но проходит какое-то время, и именно это вот свойство злых слов, обобщенность, растворяет их в памяти и сами собой выплескиваются искренние слова:
— Боже мой! Андрей ты помнишь хоть слово из нашей ссоры?
— Помню, — отвечает он с некоторой растерянностью в голосе. — Ты что-то о воротничках говорила... Не то тебе нравятся голубые, а у меня были белые, не то тебе нравятся белые, а на мне была голубая рубашка... Что-то в этом роде.
— Я говорила о воротничках?!
— Кажется, вспомнил... О галстуках, только не о моих, а о пафнутьевских.
— Какая же я дура! — потрясенно произносит Надя, замерев у него на груди.
Но это будет потом.
Это будет еще не скоро.
До этого пройдет целая неделя, которая многим покажется вечностью. Впрочем, это действительно будет вечность протяженностью в целую неделю.
А пока...
Пока она ответила Пафнутьеву почти спокойно и почти правду.
— Он здесь больше не живет.
Положив трубку, Пафнутьев остался сидеть за своим столом неподвижно и грузно. Чувствовалось, что подняться ему будет трудновато, да и вряд ли он вот так сразу захочет подняться легко и порывисто. Наступило то нечастое состояние, которое он ценил в себе и никогда им не пренебрегал, состояние, замешенное на усталости, легкой обиде, ни на кого, ни на что определенное, просто состояние обиды на жизнь, на то, что она вот такая, а не иная. Сладостная обида на то, что никто не зовет его в гости, не дарит подарков, не приглашает к столу. Хотя знают, ведь отлично все знают, что готов он, что любит подарки, как и все живые люди, что к столу ему хочется подсесть, и вовсе не ради напитков и закусок — чтобы глянуть на знакомую физиономию озорно и шало, сказать что-нибудь не из следственно- прокурорской практики, а откуда-нибудь совсем из другой области, из области прекрасных вин и веселых женщин, из области цветов и путешествий, что-нибудь из молодости, глупой, счастливой и такой короткой...
Пафнутьев вздохнул так, что колыхнулась штора, висевшая на окне в двух метрах от него. Он усмехнулся, увидев как ткань чуть вздрогнула под его тяжким и безнадежным дыханием. И рука его тяжело и грузно потянулась к телефону. Что делать, к телефону, только к телефону тянутся руки уставших и забытых, грустных и опустошенных.
Знал Пафнутьев, кто мог заставить Андрея в этот вечер улыбнуться радостно-растерянно, кто мог встряхнуть его и просто вынудить, вынудить забыть ссоры, недоразумения, размолвки. Раздраженно- озлобленные и в то же время печально-беспомощные, совершенно бессмысленные обвинения в том, что с человеком когда-то случилось вот это, а не то, что встречался он с тем, а не с этим, что, в конце концов, сделал контрольный выстрел в голову, а не припал к груди в надежде услышать биение родного сердца... Так вот — Вика, пафнутьевская молодая жена Вика могла одним телефонным звонком осчастливить Андрея в этот вечер. И она знала об этом своем могуществе, и Андрей знал, и Пафнутьев. Все знали. И потому Вика не звонила, Андрей не ждал ее звонка, а Пафнутьев печально сидел в своем кабинете и, не включая света, беспорядочно вертел телефонный диск...
— Алло, — сказал Пафнутьев. — Аркаша? Здравствуй.
— Паша?! — раздался изумленный вопль. — Ты? Жив?!
— Ох, Аркаша... Не знаю, что и ответить...
— А ты, Паша, ничего не отвечай! Понял?! Ни слова!
— Ох, Аркаша...
— Тебе, наверно, плохо без меня?
— Знаешь, похоже, я умираю...
— От безысходности?! — заорал Халандовский. — От одиночества и беспросветности существования?! — продолжал он радоваться так, будто только и ждал повода выкрикнуть все это в телефонное пространство. — От бесконечности забот и бессмысленности всех твоих усилий в этой жизни?!
— А знаешь, Аркаша... Наверно, так можно сказать, — серьезно ответил Пафнутьев, задумавшись над криками, которые продолжали нестись из трубки. — Твой диагноз не столь уж и далек от истины, не столь.
— Он совсем рядом с истиной, Паша! Потому что мой диагноз — сама истина. Я знаю, откуда в тебе тоска этого вечера! Знаю, Паша! Мне ведома причина!
— В чем же она, Аркаша? Скажи мне наконец, чтобы я мог хоть попытаться устранить ее...
— В несовпадении пространства и времени! — заорал Халандовский так, будто открылась наконец для него какая-то страшная тайна. — Да, Паша! Да! Ты там, в своем кабинете, пропитанном вчерашними преступлениями, подсохшей кровью, застарелой ненавистью и унынием! А стол, накрытый стол, который просто ломится у меня на глазах от напитков, закусок, от веселого доброжелательства и неутоленного гостеприимства... Этот стол находится здесь и зовет нас в будущее, счастливое будущее, что бы не говорили об этом наши скороспелые демократы. Человечество всегда стремилось в счастливое будущее и будет стремиться. И негоже нам с тобой увиливать от этого общечеловеческого стремления!
— И этот стол... Ты говоришь... Он накрыт? — растерянно пробормотал Пафнутьев.
— Да, Паша! Да!
— И ты знал, что я позвоню, что мне сейчас не очень...
— С утра, Паша! С утра жду твоего звонка!
— Но я сам этого не знал...
— Но теперь-то ты знаешь!
— Слушай, Аркаша, — в голос Пафнутьева начала просачиваться жизнь, — ты хочешь сказать...
— Не медли, Паша! Не теряй ни секунды!
— Хорошо, Аркаша... Не буду...
Он хотел еще что-то сказать, но из трубки уже неслись короткие поторапливающие гудки. Пафнутьев некоторое время слушал их, и они ему нравились — в них слышались надежда на избавление. Машина дожидалась его во дворе, и он знал, что у Халандовского будет ровно через десять минут.
Пафнутьев поднялся из-за стола легко и порывисто, будто сбросил с себя непосильный груз, будто кончилась тягостная неизвестность и наступила наконец полная определенность.
— К Халандовскому! — сказал он водителю. Тот не стал спрашивать дорогу, ничего не стал спрашивать. Кивнул и тронул машину с места. А через десять минут остановился у дома, хорошо ему знакомого. — Ждать меня не надо, — сказал Пафнутьев.