аллочек или эллочек. А там, в «Сайгоне», осталось настоящее, своё. Самое дорогое.
Славка подошёл к двери, взялся за ручку, потянул. Услышал скрип и жадно, полной грудью вдохнул сладковато- терпкую смесь…
Пат сидела за столиком и цедила «маленький двойной». Когда Славка подошёл, она вскинула глаза с немым вопросом. Славка присел рядом.
– Я насовсем.
– Правда?
– Я тебя когда-нибудь обманывал?
Пат молча улыбнулась в ответ.
– А что там, снаружи? – спросил Славка.
– Пойдём, покажу.
Снаружи асфальтовой рекой тёк Невский – пешеходы, машины, дома. «Букинист», «Гастроном», «Военторг». Пионерские галстуки. Милиционер на перекрёстке. Киоск «Союзпечать».
Пат взяла Славку за руку, и от прикосновения её ладошки потеплело внутри.
– Почему ты решил остаться?
– Да так. Решил. Жить, а не доживать.
– Здесь?
– Да. Здесь. С тобой.Джон Маверик. Ночь непрощения г. Саарбрюккен, Германия
Весь день накануне температура держалась около нуля. Ни тепло, ни холодно, а мерзко и липко. Гриппозное мутно-лиловое небо ежилось в ознобе и отхаркивало на опавшую листву игольчатую мокроту. Белое на золотом – красиво. Но Эгон знал, что ночью, ближе к утру, выпадет настоящий снег – глубокий, хрусткий, как свеженакрахмаленная простыня – и заботливо укроет город вместе со всеми его обидами и грехами.
Потому что эта ночь – особая, и просыпаться после нее надо если не обновленным, то хотя бы чуть-чуть другим.
Он потоптался у калитки, пытаясь просунуть руку в узкую щель почтового ящика. Ключик недели две как потерялся, но Эгон все никак не мог заказать новый. «Завтракайте вместе с Мартиной Штратен», – интимно шепнул ему в ухо мужской голос и смущенно прокашлялся. «Сам завтракай, недоумок, – буркнул Эгон, – в шесть часов вечера», – и переключился на «Гельзенкирхен Лайв». Его тут же окутало, закружило, поволокло, точно конфетный фантик по тротуару, переливчатое облако восточной музыки. Цимбалы, флейты и еще какой-то инструмент с грустно-пронзительным звучанием. Привычка слушать радио в наушниках осталась у Эгона с юности, но если раньше он выискивал в эфире молодежные программы, то теперь ловил все подряд – болтовня незримых модераторов и диджеев заглушала его собственные невеселые мысли и творила сладкую иллюзию дружеской беседы. Они казались удобными собеседниками, эти радиоголоса – забавляли и развлекали всякими прибаутками, но не лезли в душу, не задавали мучительных вопросов, не стыдили, когда что-то выходило вкривь и вкось. А главное – их можно было в любой момент включить или выключить.
Музыка резко оборвалась, и женщина-диктор – своя, гельзенкирхенская, он помнил ее по имени Марта Беккер – бодро произнесла: «А теперь по просьбе Морица Кухенберга мы передаем песню для его бывшей жены Ханны Кухенберг. «Дорогая, я приду к тебе на чашечку кофе. Готовься»«. Последнее слово поневоле прозвучало угрозой, но экс-супруга, наверняка, не испугалась. Ночь непрощения – это не ночь страха.
Эгон ухмыльнулся. Он знал чету Кухенберг, что не удивительно – в маленьком городке многие знают друг друга. Мориц и Ханна жили как кошка с собакой и расстались очень плохо. Когда, как не сегодня ночью, им встретиться за чашкой кофе?
Эгон сбросил куртку в прихожей и прошел в мастерскую. Он тоже собирался в гости, но сначала надо было выбрать подарок. Вернее, решить, какой из двух – тщательно и любовно выточенных, отполированных до лоска. Две собаки – одна еловая, светлая, сидит на задних лапах, сложив передние, как ладони во время молитвы. Этакий четвероногий ангел, только без крыльев. Другая – из мореного дуба – лежит, свернувшись кольцом и опустив морду на распушенный хвост. Эгон закончил выпиливать их на прошлой неделе и понемногу готовил для подарка – каждый вечер, когда на смутном изломе дня и ночи небо над Вельзенкирхеном белело, просвечивая первыми звездами, он ставил фигурки на подоконник и, пока те наливались призрачным сиянием, садился рядом и вспоминал. Это стало чем-то вроде ритуала – напитать подарок тем, что не можешь обобщить в словах. Жизнь – длинная, со множеством потайных чуланов и закоулков, и каждый не опишешь, не объяснишь. И вот, когда до ночи непрощения оставалась пара часов, Эгон почувствовал, что фигурки готовы и готов он сам.
Скульптуры ждали его, как дети. Обнаженные дриады с фонариками в руках, высокие, в полчеловеческого роста кенгуру, садовые гномы всех мастей, жирафы с тонкими пятнистыми шеями. Пастушок, играющий на дудочке… Пока один. Если получится продать, Эгон наделает таких еще. Почти все фигуры выструганы из мягкого дерева – липы или ольхи – из цельного куска, иногда со светлыми или темными вставками. Для отделки он брал сосну, яркую и солнечную, кружевной клен, маслянисто- коричневый дуб, золотисто-лимонный барбарис, розовый ясень, красноватые акацию или карельскую березу, темно-красную вишню или волнистую, с легким фиолетовым оттенком сирень.
Слушая вполуха нестройный речитатив – песню для Ханны Кухенберг – Эгон двинулся по мастерской, здороваясь с каждым своим питомцем. Он чувствовал себя хирургом, который осматривает больных, нуждающихся в нем, доверенных его скальпелю. Некоторые были уже здоровы, то есть совершенны.
Эгон обошел круг и остановился перед двумя собаками. Музыкальная передача кончилась, началось традиционное интервью. Известная молодая журналистка из Дюссельдорфа беседовала с пожилым учителем гельзенкирхенской начальной школы. Вопросы были глупыми, а ответы – сдержанными. Скучно, но все-таки лучше прошлогодней проповеди с ее набившим оскомину «возлюбите врагов».
– Скажите, герр Фредерик, – суетилась молодая женщина, и ее бестолковое нетерпение то и дело прорывалось в голосе визгливыми, прыгающими нотками, – почему такой обычай? Все мировые религии предписывают людям прощать друг друга – христианство, иудаизм, вот, у евреев даже есть такой день Йом Кипур, когда все извиняются друг перед другом за причиненные обиды. А у вас, в Гельзенкирхене – ночь непрощения. Почему так?
– Не каждый готов признать свою вину, – спокойно ответил Фредерик, а Эгон, одобрительно хмыкнув, погладил лежащую собаку. Он мог бы поклясться, что та шевельнулась в ответ, настолько живой, плотной и осязаемой казалась льющаяся по его пальцам – прямо в древесные капилляры – ненависть. – И не все можно простить. Наверное, и не все нужно…
– Что нельзя простить? – спросила журналистка, и Эгон, улыбаясь, представил себе тонкую улыбку старика-учителя.
– Разное бывает. Иногда мелочь, глупость какая-нибудь, что уж больно глубоко врезалась, иногда сломанная жизнь. У кого как. И это непрощенное камнем лежит на сердце и мучит человека. Вот, как совесть, мучит, только совесть – это когда ты сам собой не прощен. А если другой – тогда обида. О ней хочется сказать, но всякие условности не дают: стыд, страх, приличия… Ночь непрощения – это праздник истины. Ночь, когда можно откинуть условности.
«Легко сказать – откинуть, – подумал Эгон, – когда ты их с первым глотком воздуха впитал. Я к этому много лет шел, к сегодняшней ночи». Положив черную собаку на верстак, он принялся заворачивать ее в хрустящую желтую бумагу. Собачий ангел грустно наблюдал за ним. «Ничего, друг, ты мне тоже пригодишься», – подмигнул ему Эгон.
– А подарки? – наседала дотошная радиодива. – У вас принято дарить друг другу, вернее, враг врагу, – Эгону показалось, что она усмехнулась своей шутке, – маленькие предметы… Довольно необычная традиция.
– Через действие слова обретают плоть. Лучше подарить, чем, например, ударить.
– Наверное, такие дары приносят несчастье? Как… – журналистка запнулась, подбирая слово. По интонации чувствовалось, что она озадачена, – … амулеты, только наоборот.
– Несчастье? – переспросил старик, озадаченный ничуть не меньше, но отнюдь не странной метафорой. – Кому? Нет, что вы! Вовсе нет.
Они явно не понимали друг друга.
Эгон со вздохом выключил радио и снял наушники. Тут же в стиснутых пустотой висках разлилось онемение и неприятный зуд – словно голову со всех сторон обложили ватой. Тишину он не любил – разве что лесную, переливчатую, напитанную трелями птиц, всплесками и шорохами. Но в безмолвии постигался смысл, и фрагменты мозаики складывались в картины. Эгону нужно было собраться с мыслями.
Запеленав деревянную фигурку, как младенца, и прикрывая ее полой куртки от холодного ветра, он вышел на улицу. Городок выглядел безлюдным, и в то же время как-то неуловимо копошился за сдвинутыми занавесками, сетчатыми заборами и закрытыми ставнями. Проплывали свечные огоньки в чердачных окнах. Скользили по стенам обращенных к дороге домов чьи-то тени, взгляды и голоса. Путь предстоял неблизкий – за два квартала, потом через мост за городской автобан и дальше по склону холма в нижний город, туда, где жили люди побогаче Эгона. Пока он шел, совсем стемнело. Нижний город был освещен лучше верхнего и сверкал празднично и ярко, точно рыночная площадь перед рождеством. Горели желтые фонари. Во многих садах поблескивали дымчато-лунные «светлячки» на солнечных батареях. В полуголых ветвях яблонь и густых кронах вечнозеленых кипарисов мерцали – похожие на вплетенные в девичьи косы ленты – гирлянды разноцветных лампочек. Холодало, и по краю тротуара начал намерзать тонкий сахарный ледок.
Эгон остановился перед ажурными металлическими воротами, за которыми возвышалась – ему хотелось сказать «вилла» – но на самом деле это был просто большой добротный дом. Именно такой, в котором пристало жить уважаемому человеку, политику, без пяти минут мэру Гельзенкирхена.
«Ну, насчет мэра – это ты загнул, – шевельнулась