пятом ездили в Лондон и Париж?
— Да-да, — тут же вспоминалась мне эта поездка. — Помнишь, как на Трафальгарской площади патлатый дядька забрался в цветник около колонны и хотел толкать речь?
— А потом мы сели в туристический автобус, на второй этаж…
— И вышли у Тауэра, а там было закрыто, то ли санитарный день, рыцарей чистили, то ли поздно уже было…
— Поздно, пять вечера.
— Да, верно.
С каждым днём мы всё больше убеждались, что помним не просто похожее. Одна у нас была память, общая. Мы оба помнили, как подавали заявление в Насиминский Дворец счастья, но в день регистрации прорвало водопровод, и бумаги нам пришлось подписывать в затрапезной комнате, куда вода не добралась. Я не запомнил, Ира подсказала, что на стенах там висели спортивные вымпелы и грамоты. Свадьбу перенесли на другой день, и, когда Ира выходила из машины, с её ноги упала туфля…
С Лилей у нас было почти то же самое, с той разницей, что во Дворце счастья всё было в порядке, и вышли мы в зал регистраций под марш Мендельсона. У Лили болела нога — подвернула, поднимаясь по лестнице. Она хромала, и я поддерживал её под руку…
За эти дни мы с Ирой ни разу не коснулись друг друга, хотя мне всё время хотелось делать то, что много раз… обнять, крепко-крепко прижать к груди, заглянуть в глаза, сказать «родная моя, мы вместе, всё будет хорошо», но я понимал, что сижу на скамейке с почти незнакомой женщиной, и не знал, как она отнесётся, если…
То есть, знал, конечно, и она знала: хотела того же, что и я, и тоже, не понимая себя, не могла протянуть ко мне руки и сказать, как обычно: «Мишенька, у меня холодные ладони, согрей». Ира тоже стеснялась двусмысленности, а однажды, пристально посмотрев мне в глаза и увидев в них разрешение говорить всё-всё, даже такое, что может причинить боль, сказала медленно, тщательно подбирая слова:
— В тридцатом, когда ты… тебя не было уже год… ко мне посватался старичок… Игорь Матвеевич его звали… сам себя он называл Игаль… я жила у Жени с Костей, с внуками помогала… но чувствовала, что…
— Да, — пробормотал я, не позволив ей сказать, что, какие бы дети и внуки ни были хорошие, всё равно жить с ними — это быть или обузой, или нянькой, а мы с Ирой… то есть, она уже после того, как я… В общем, я её понял и кивнул, чтобы она не говорила о том, что тяжелее всего.
— Хороший он был человек… Я не смогла. Он меня не понял, по-моему. Решил, что я жертвую личной жизнью ради дочери и внуков. А я не представляла, что другие руки будут…
Ира заплакала, и так было странно видеть горькие старушечьи слёзы на лице молодой женщины, что я протянул руку и ладонью стёр слезинки, а потом другой ладонью пригладил распушившиеся от неожиданного порыва ветра волосы, а потом обнял за плечи, а потом мы целовались — впервые в нашей жизни и так, как много раз целовались, и так, как никогда не было, и так, как было много лет. Всё было знакомо, каждое движение, каждый взгляд, каждый вздох… и не знакомо совершенно. Всё было впервые и потому казалось волшебным. Я забыл о Лиле и Вовке, я целовал эту женщину, свою жену, имел на это полное право и ни о чём больше не думал, в том числе о том, что нас могли увидеть знакомые и подумать, и сказать…
Я знал каждый укромный уголок на теле этой женщины, и вопрос вырвался у меня сам собой:
— У тебя должна быть родинка на… извини…
Ира опустила взгляд, инстинктивно показав: да, именно там.
— Да, — сказала она. — А у тебя родинка на спине между лопатками. Ты её даже в зеркале увидеть не можешь.
Именно так. Не только память была у нас общей. Мы были теми людьми — физически, — чья память о долгой совместной жизни возникла неожиданно и практически одновременно.
Лиля не спрашивала, почему я стал позже возвращаться домой. Женским чутьём она понимала, что, задавая вопросы, лишь усугубит ситуацию, в которой ничего не понимала, но о чём-то всё же догадывалась. Она вообще предпочитала не замечать «мелких несуразностей жизни», как она выражалась, полагая — чаще всего правильно, — что несуразности рассосутся сами, если на них не обращать внимания. А если обратить, то придётся принимать решения. Принимать какие бы то ни было решения Лиля не любила. Кстати, решение выйти за меня замуж она тоже предпочла не принимать — я сделал предложение, она выслушала и сказала, что ответит завтра. Дома посоветовалась с матерью, моей будущей тёщей, и та решила: приличный парень, интеллигент, выходи.
Мы о чём-то говорили, я помогал Вовке с уроками, но мысли витали… нет, не витали, а сосредотачивались на проблеме, которая выглядела нерешаемой, хотя я знал, что решение мне известно, и оно совсем не такое, какое я мог себе представить. Это физическая проблема, а не психическая, и решать её нужно физическими методами. Точнее — вспомнить, как проблема решается.
Я заказал в академической библиотеке несколько книг по физиологии мозга и психологии. Человек — так я понял — не мог помнить о том, чего с ним не происходило. Известные случаи ложной памяти относились, если верить индуистским верованиям, к прошлым жизням. По современным представлениям, научным, это были случаи истерической памяти, а в большинстве — просто фантазией, которую невозможно проверить (была ли девочка из Бангкока в прошлой жизни рикшей в Бейпине?). Ещё я нашёл смутные и не очень понятные сведения о психической болезни под названием РМЛ — расстройство множественной личности. Исследован феномен, похоже, был из рук вон плохо, я понял только, что у некоторых больных личность расщепилась на несколько частей с различным самосознанием, биографией и памятью. Воспоминания больного РМЛ в том или ином состоянии, конечно, различались, но к тому, что испытывал я, это не имело ни малейшего отношения. Я помнил себя, Михаила Бернацкого, и никого другого. И Ира помнила себя — и меня, такого, каким я был и в своих собственных воспоминаниях. Мы помнили такие детали наших отношений, какие не мог знать никто, кроме нас двоих. Это были одинаковые детали, совпадавшие до мельчайших подробностей.
Чем больше я читал, тем отчётливее понимал две вещи: во-первых, современная биология (не только у нас, но, похоже, и на Западе) очень плохо разбирается в устройстве памяти, и, во-вторых, всё, что мы с Ирой помнили, включая собственный уход из жизни, происходило с нами на самом деле. Моя память могла лгать, как и память Иры, но если мы оба вспоминаем одно и то же, если наши воспоминания дополняют друг друга, сочетаются друг с другом, как жёстко пригнанные части головоломной мозаики, это не может быть психической болезнью, вымыслом, наведённым мороком.
Мне даже выдали вышедшую недавно на английском книгу некоего врача Моуди «Жизнь после смерти», и там я нашёл описания десятков случаев, похожих на мой — на то, что я видел, пока память совсем не истончилась и погасла. Тёмный туннель, свет в его конце. Как я мог знать о туннеле, если никогда не читал Моуди?
Но я знал.
— Что-то надо с этим делать, так дальше нельзя, — сказал я Ире однажды, когда мы отправились гулять не в академический сад, а в парк Кирова, где, оказывается, днём аллеи были совершенно пусты, и можно было целоваться, не опасаясь посторонних взглядов.
— Мы знакомы всего три недели, — напомнила Ира, прижимаясь щекой к моему плечу.
— Мы прожили вместе всю жизнь, — возразил я, целуя её затылок.
— Так дальше нельзя, — повторил я, когда мы, нацеловавшись, сидели на прогретой солнцем скамейке над обрывом, по которому спускался к бульвару красный жук фуникулёра. — Мы с тобой муж и жена. У нас дочь. Мы не можем каждый день расходиться по своим квартирам и делать вид, будто ничего не произошло. Лиля видит, как я изменился за эти недели. Она молчит, но смотрит на меня так, чтобы я понял: она подозревает, что у меня есть женщина.
— Мама, — сказала Ира, — уже который день спрашивает: кто он. Наверно, по моему виду нетрудно догадаться…
— Надо что-то делать, — повторил я.
— Что? — сказала Ира с тоской в голосе. — Ты сможешь оставить Лилю? И сына? Миша, я люблю