берега моря Лаптевых прошли, по Енисею, по Лене, по Колыме пространствовали. На Соловках пожили. У нас теперь свои карты есть, братство свое от океана до океана. У нас, отец, есть теория болевых точек в России, этаких нервных сплетений, — как магнитом к себе тянут такие места. Вижу, отец, понимаете, о чем я говорю…
— А власти-то? — спросил Захар, с интересом всматриваясь в молодого собеседника. — Так они с вами и цацкаются? Наши-то цепняки?
— Браво, отец! — весело отреагировал рыжий и даже хлопнул в ладоши, затем придвинулся к Захару ближе и, понизив голос, сообщил: — А мы никакой власти над собой не признаем. Она нам, такая хорошая, ни к чему. Опять не верите? Зря. У нас своя особая сигнализация, в один момент из конца в конец проникает, в Архангельске свистнешь — на Камчатке слышно. Нет нас больше, растворились в пространстве.
— И много вас таких? — подумав, не удержался лесник еще от одного вопроса.
— Много, никакому компьютеру не учесть, — похвастался рыжий, — и становится все больше. Так что отдыхай спокойно, отец, тебе уже незачем суетиться… Что хмуришься, с чем не согласен?
— И то, — подтвердил лесник, от всей бесконечной, сумбурной ночи чувствуя себя явно не в своей тарелке. — Черта с два, вам таким манером Россию не удержать, пока вы побродите да посвищете из конца в конец, от нее шиш останется, за милую душу последнее растащат. Таким манером даже бабу рядом не удержишь. Не обижайтесь, я уж по-стариковски напрямик. Надо часок прикорнуть, а то за столом засну. Усидел меня Афанасий, усидел, старый сыч.
Тут его провели в соседнюю комнату, и он, не раздеваясь, не осилив даже стащить сапог, с невольным стоном растянулся на широких нарах. Увидев прямо перед собой Коржа, с расчесанной бородой и ясными глазами, приглашавшего его похлебать горячей ушицы, он поморгал, приподнял тяжелую голову, тут же уронил ее обратно на жесткую подушку.
— Неужто целая ночь проскочила, Афанасий? А эти со своим рыжиком?
— Ночь… Гляди-ка, вечереет опять, целый день божий проспал. Не стали тебя будить. Рыжий-то порывался растолкать тебя, у него к тебе важное слово было, да я не дал. Давно след простыл, — сказал Корж, настойчиво приглашая гостя на свежую уху. — Куда-нибудь в глухомань подались, народ вольный, никому задумок не доверяют. Я уж и у твоего моториста побывал, бутылицу у него выпросил — у них про запас всегда есть. Пуда три рыбы напластал мужик, место ядреное попалось. Хоть бы, говорит, еще ночку старичок мой прокоротал, это он про тебя так. Ты уж, говорит, там его подзайми… Возьми вон рыбки, ушицы, сварганьте понаваристей, куда вам спешить?
Слушая с полуприкрытыми глазами, Захар потихоньку приходил в себя, но вставать ему не хотелось.
— Ладно, говорю, ты нас, старых, не замай, сам такой будешь. Ночевать вам и в другой раз в Хибратах. Куда к вечеру в такую дорогу? — веселый и нетерпеливый голос старого Коржа, давно уже снедаемого нетерпением пропустить с гостем на опохмелок «плепорцию», вновь отдалялся, но каждое его слово лесник отчетливо слышит и понимает. — А потом, говорю, он самого чудного из моей жизни не знает. На старости лет в Москву приспичило, хоть ты что хочешь… Совсем невтерпеж в позапрошлом-то году стало. Попала вожжа под хвост — и что хочешь! Перекрестился, собрался — айда! Примеру-то меня, грешного, ты надоумил.
— Ну-ну, что тебе там почудилось от вчерашнего? — поневоле вступая в непонятный разговор, покосился на него лесник, ожидая теперь уже чего угодно.
— Ты, Захарий, — со значительностью подтвердил хозяин. — Я после Москвы на бывшую родину-то завернул, навестил свое сельцо Крутоярье. Вроде ехал и думал, увижу, мол, хвачу родимого духу, окочурюсь. Вышло-то все по другому. Дорога туда пропала, пешком двадцать верст добирался. Батюшки мои! От села в триста дворов пустынь, точь-в-точь в Хибратах. Одна изба живая — сидит старуха глухой долбней, спрашиваю, а она только руками машет, слезы текут… Ну, свой старый дом увидел, уцелел еще, крыша прогнила, вывеска на нем какая-то скособочилась, буковки съедены, ничего не разберешь… Дырами зияет, ни рам, ни дверей… Не стал заходить… Что-то вроде дыхать нечем стало… сел на какой-то пенек, отсиделся да скорее назад… Жизни как и не бывало, села как и не бывало…. Бурьян под самые застрехи, к самым сараям осинник подступил, тонкий такой… Устроили народу полный перевод заступнички наши народные, кормильцы захребетные, думаю, вот грех-то тяжкий. Эх, думаю, Росея ты, Росея, дубина неотесанная, напялила на себя ярмо сатанинское, осилишь ли сковырнуть? Они, шабашники вон, шебуршатся, да куда им… Зелены, а заботнички куда как обматерели, любого тебе в бараний рог скрутят, пикнуть не успеешь.
Тут лесник крякнул, окончательно просыпаясь; хозяин сидел рядом, в приоткрытую дверь с кухни доносился дразнящий запах свежей ухи. В окно заглядывало хмурое, низкое небо.
— Не скажи, Афанасий, бывает, капля камень точит, и эти брательники зачем-то нужны, — молвил гость, скидывая ноги от своего лежбища и садясь. — В Москве-то понравилось? — спросил он несколько погодя.
— В Москве понравилось, — не сразу отозвался Корж, и взгляд у него отяжелел, ушел куда-то мимо гостя. — Там меня нечистый страшным делом пытал, невинным дитем приманивал, да Иисус Христос стал промеж, не допустил. После Москвы душу перестало жечь, — неожиданно признался он и, отходя, с тихой приветливостью вскинул глаза, словно до сих пор изумляясь случившемуся чуду. — Совсем отпустило, жить стало покойно, дышу не надышусь… Однако пошли, пошли, ушица застынет, по плепорции-то пора принять… Тоже дело… Сначала по плепорции, Захарий, дело хоть живое.
12
Бывший комендант особой Хибратской зоны в верхнем Прикамье Аркадий Самойлович Раков, благополучно и даже успешно выслужив положенный срок и получив очередной орден, вернулся в столицу.
За ним сохранилась квартира в самом центре Москвы, на Кропоткинской, просторная, правда весьма обветшавшая, дача по Рижской дороге, наследованная от умершей жены. У коменданта Ракова имелись в Москве и внуки; едва появившись на свет, они уже подготавливались родителями к поступлению во всякие малодоступные для простого смертного привилегированные учебные заведения; одним словом, у Ракова, принадлежащего к преуспевающему сословию, в эти годы всеобщего равенства и процветания все имелось по высшему разряду, ему была назначена законная, довольно высокая пенсия, дававшая возможность, разумеется, в приложении к другим, ранее уже состоявшимся факторам не только с уверенностью глядеть в будущее, но и пользоваться повышенным родственным вниманием со стороны детей и внуков. Сам Раков безвыездно жил на даче, стараясь не выходить без особой надобности за калитку; только в особенно торжественных случаях, например, на встречу с детворой из соседнего пионерского лагеря, куда его, заслуженного ветерана войны и труда, обязательно каждое лето приглашали, он надевал парадный костюм со всеми пятью своими орденами и несколько часов отсутствовал на даче. Он часто выступал и с другими ветеранами труда и старыми революционерами из расположенного неподалеку пансионата старых большевиков; не раз выступал с Анисимовым Родионом Густавовичем, заслуженным фронтовиком, тоже прихрамывающим от старой раны. Они друг другу симпатизировали, о многом вспоминая, гуляли вместе. Анисимов не единожды бывал у Ракова на даче. Стоило бы сказать несколько слов и о неповторимой, совершенно суверенной стране, именуемой и официально, и в простонародье Подмосковьем, то есть особом удивительном пространстве, сложившемся и сформировавшемся вокруг одной из самых загадочных столиц мира — Москвы. Спросите, какая загадочность, не более, чем у того же Парижа или Рима, тем более Мадрида, везде ведь свои тайны и недосказанность, но в ответ на ваше недоумение, рискуя вызвать ваше неудовольствие, придется повторить: нет, простите, все же самой загадочной! Ну хотя бы в том, что Москва всегда жила своей обособленной внутренней жизнью, по собственным законам и, скажем по величайшему секрету, никогда не подчинялась никаким правительствам, даже самым свирепым и деспотическим, не то что какой-нибудь Берлин или Лондон. Не подчиняется она им и теперь, и любые правительства это знали и знают и мирятся с таким положением, ничего другого им не остается. Это просто такой город со своим особым духовно-нравственным, именно национальным климатом, и сам Кремль являлся и является прежде всего народным осознанием собственной значимости в истории, а не местом расположения правительства. И даже Гитлер это хорошо знал и первым делом предполагал по свершении задуманного разрушить Москву до основания, затопить ее большим пресноводным морем, на котором она покоится, навсегда погрузить