преследуя свои, далеко идущие цели, он не учел основного — рискованности задуманной опасной игры, в которую сразу же втянулись слишком разнородные силы. Можно было легко выйти из игры, заявив о своем промахе, с нем не случается досадных оплошностей? Но это и было самой досадной и непредсказуемой опасностью; привыкшие к большой власти люди не терпят подобных ошибок со стороны своих, пусть даже доверенных лиц; тут Шалентьев, взглянув на себя именно как на доверенное и приближенное лицо, сардонически вздохнул. Тайно он давно ждал заветной минуты, еще одной возможности перешагнуть из одного горизонта в другой, в самый высший и решающий, и это ожидание являлось смыслом уже нескольких лет — его жизни, и каждый раз у самой последней черты ему что-то мешало… Вот и теперь этот упрямый старик и не подозревает степень той высоты, на которую ему предлагают, не ведая того, подняться; возможно, следует все прямо и сказать? Если умен действительно, поймет, а если нет…
Глядя на тестя и не видя его сейчас, Шалентьев мучился давней застарелой своей болью, в то же время инстинктивно отыскивая безопасный выход из создавшейся ситуации; он видел себя сейчас как бы со стороны в странном, как ему казалось, в каком-то ложном окружении, словно в каких-то нелепых декорациях; массивные мрачноватые бревенчатые стены давили, лампочка под жестяным абажуром часто помигивала, почти не давая света, в печке фантастически гудел огонь, а в окна и стены дома, билась резвая февральская метель. Сюда ему пришлось добираться от Зежска с помощью бульдозера; его долго уговаривали повременить с поездкой на Демьяновский кордон из-за снежных заносов. Родившийся, и выросший в большом городе, не знавший и не любивший природы, он и сейчас, в ранний зимний вечер, чувствовал себя на кордоне неуютно и неуверенно, хотя в нем и проснулось некое тайное узнавание происходящего; время от времени ему начинало казаться, что он уже где-то и когда-то испытывал нечто подобное, где-то все это уже видел. Прихлебывая душистый чай с медом, Шалентьев думал, страдал и наслаждался; тесть ему больше не мешал, и он, открыв для себя прелесть молчания, лишь недовольно хмурился на Феклушу, то и дело выскакивающую за дверь, в холод, в каких-то немыслимых опорках на босых ногах, и сама Феклуша, и ее поведение, ее полнейшая нечувствительность к морозу приводили Шалентьева в оторопь, и он старался не замечать ее и как бы не видеть. Молодой шофер (Шалентьев звал его по имени-отчеству — Станислав Владимирович) сразу же после ужина оставил своего шефа с хозяином кордона наедине и ушел спать; несмотря на молодость, он давно слышал и делал только то, что ему было положено слышать и делать, это входило в его работу, Шалентьев, привыкший к постоянному молчаливому присутствию шофера где-нибудь поблизости, почти его не замечал, но сейчас почему-то вспомнил о нем и подумал, что рядом с ним в этой глухомани, заваленной снегом, находится лишь один-единственный нормальный человек. Его охватило незнакомое и даже дикое желание послушать зимний вьюжный лес, и он, решив никого не беспокоить, обмотал шею шарфом, нахлобучил меховую дорогую шапку и, плотно застегнувшись, вышел. И лесник, растревоженный разговором и сильнее прежнего заскучавший по Денису, пошел к себе и лег; сон и к нему тоже не шел — непонятно как-то говорил с ним сегодня зять. Всякую попытку насильственного вторжения в свою жизнь со стороны, даже в малейшей степени, Захар отвергал, и теперь, вслушиваясь в разыгравшуюся к ночи метель, в согласный, упорный стон леса, исходивший, казалось, из самых стен дома, он расценивал слова зятя как очередное чудачество людей, пробившихся в высокое начальство и потому оторванных от реальной жизни, избавленных от всех ее будничных забот. Скоро устав раздумывать и прикидывать что да как, он махнул рукой, хотел было встать и пойти включить свет в сенях и во дворе, но в последнюю минуту решил, что зять, верно, захотел, побродить по ночному зимнему лесу и свет перед домом помешает ему. В доме было тепло и сухо; Феклуша тоже угомонилась, предстояла долгая зимняя ночь с короткими провалами в забытье, с частыми пробуждениями и бесконечными неясными, тревожными мыслями; он повернулся на один бок, на другой, пристроил получше нывшие от ненастья колени, опять закрыл глаза.
Шалентьев же в это время, справившись наконец с запором и выбравшись на крыльцо, в первый момент попятился, затем, подталкиваемый непонятным, пьянящим чувством новизны, закрыл дверь, и тотчас на него сразу со всех сторон яростно набросился ветер, стал захлестывать сухим, колючим, свежо пахнувшим снегом. И еще своей беспредельностью и мощью его изумил обвальный, веселый, слитный шум векового леса, заполнивший весь мир, небо и землю. Он стоял, слушал, и в него, постепенно заполняя душу, сочилось чувство полнейшего одиночества и своей безнадежной затерянности среди бескрайнего мира, и это было почти безошибочное ощущение; только один Дик, скрывшийся в такую непогоду в теплой, обжитой будке, недалеко от сараев, все-таки почувствовал Шалентьева, проснулся, хотел пойти справиться, в чем дело, но затем передумал; гость не торопился покинуть крыльцо, и умный пес остался в своем убежище, а Шалентьев, ослепленный метелью, выбрал удобное положение, поднял воротник и, нахлобучив поглубже шапку, стал ощупью спускаться по заваленным снегом ступенькам; скоро ему удалось слегка отдалиться от дома; ветер тотчас стал дуть в одном направлении, и Шалентьев повернулся к нему спиной; ему по- прежнему казалось, что вокруг, кроме беснующегося, несущегося куда-то сплошной массой снега, ничего нет, вокруг разливалось белесое, слегка мерцающее сияние, и он то и дело различал перед собой какие-то стертые контуры; минуты через две он уже ясно угадывал то угол дома, то столб, то тревожно мечущийся в потоках снега силуэт дерева. Пробиваясь неизвестно куда, то и дело проваливаясь выше колен, несмотря на набивавшийся в теплые, высокие ботинки снег, холодивший ноги, он все сильнее чувствовал охватывающий его какой-то непривычный восторг жизни, и это был восторг человека, посвященного в самые глубокие и тягостные тайны, недоступные большинству людей, обернувшиеся сейчас своей неприятной, пугающей стороной. Надо было заставить себя остановиться, перестать мучиться, терзаться и вернуться в теплоту дома. У человека его ранга там, где мысль перехлестывала за разумную черту, таилось поражение, он четко сознавал это, но остановиться по-прежнему не мог. Да, да, говорил он себе, зачем наши старания и ухищрения перед собою и другими сделать нечто невозможное, удивить и себя, и других, зачем? Перед лицом вечного мрака все ложь и нелепица, и права Аленка в своем почти языческом почитании отца, его жизни и его мыслей. Он на меня сегодня по-особому смотрел, и я, далеко уже не молодой человек, от его взгляда испытывал стыд и горечь; он ведь не знает, вернее, не хочет знать (и в этом его счастье!) необходимости подавлять себя, в любой момент подчиняться чужой воле… Он отвечает лишь за себя и не понимает, не может понять невыносимости ответственности за огромную страну, за десятки миллионов судеб, черт знает еще за что…
Ночная лесная метель по-прежнему вызывала в нем неизъяснимое наслаждение; совершенно вслепую двинувшись дальше, он скоро натолкнулся на дерево, приложил обе руки к шершавому стволу и долго слушал ладонями неясную, стонущую музыку, стекающую с вершины к корням дерева, в укутанную снегами землю. Это дерево, очевидно, стояло еще лет триста назад и будет жить, пожалуй, еще и сто, и двести лет, если с ним не приключится какая-нибудь беда; оно будет стоять и тогда, когда даже сама память о нем, о Шалентьеве, да и не только о нем, о всех его знакомых и близких, исчезнет. Как все странно в жизни, очень странно, вздохнул он, опять невольно обращаясь к своим переживаниям, и, спохватившись, оглянулся. Его снова захлестнуло, ослепило снегом, и он напрягся, даже дыхание задержал, пытаясь определить, в какой стороне остался дом; и опять ему показалось, что шум метели по прежнему все возрастает, стонущий лес и ветер заполняли теперь все пространство, и услышать какие-либо иные звуки было невозможно. Шалентьев стал мерзнуть; стараясь припомнить, в какую сторону шел от крыльца и где теперь находится, он вновь двинулся наугад; сила метели, казалось, по прежнему нарастала, ее порывы валили с ног, и он несколько раз падал и с трудом поднимался. Дом словно исчез, бесследно растворился; в какую бы сторону Шалентьев ни пробивался, везде металось взбесившееся белое пространство, метель показывала ему теперь свою изнанку; он понял, что дома не найдет; остановившись, отворачиваясь от ветра, он несколько раз крикнул, хотя понимал, что именно это совершенно бесполезно. Он не испугался; он просто представил всю нелепость того, что может произойти, и еще ему теперь казалось, что прошло уже много-много часов и что эта непроглядная ночь будет длиться вечно, до тех пор, пока он не окоченеет и его не занесет снегом. И тут что-то переменилось в белой крутящейся мгле. Появилось какое-то темное пятно, в следующий момент он вскрикнул от радости, узнав Дика, и тотчас, полусогнувшись, крепко ухватился за его широкий ошейник.
— Дик! Дик! — сказал он, с трудом шевеля застывшими губами. — Дик! Домой, Дик, домой веди… Дик, домой, домой…
Дик повернул совершенно в противоположную сторону, и Шалентьев, проваливаясь в снегу, двинулся следом; минут через десять, еще сам себе не веря, он уже был у крыльца, но все еще не решался выпустить ошейник и, обессиленно присев на ступеньку, обнимал недоумевающего Дика за шею, зарываясь лицом в густую, скользящую, забитую снегом шерсть… В этот момент и вспыхнул над крыльцом свет;