еврейских, так и нееврейских средних классов, а также то, что евреи потоком устремились в свободные профессии.
Очарование ранних берлинских салонов заключалось в том, что здесь ничто, кроме личности человека, а также уникального своеобразия характера, таланта и способности их выражения, не имело действительного значения. Такое уникальное своеобразие, делавшее возможным почти неограниченную коммуникацию и безграничную близость между людьми, не могло быть возмещено ни чином, ни деньгами, ни успехом, ни литературной славой. Краткий период, в который были возможны встречи подлинных личностей, такие, как встречи князя из рода Гогенцоллернов Луи Фердинанда с банкиром Абрахамом Мендельсоном, политического публициста и дипломата Фридриха Генца с писателем сверхмодной тогда романтической школы Фридрихом Шлегелем (если называть некоторых из наиболее знаменитых посетителей «мансарды» Рахели), закончился в 1806 г., когда, по выражению хозяйки, это уникальное место встречи «потерпело крушение подобно кораблику, содержащему высшее наслаждение жизни». Интеллектуалы-романтики стали антисемитами вместе с аристократами, и хотя это ни в коем случае не означало, что та или иная группа отказалась от всех своих еврейских друзей, исчезли непринужденность и блеск.
Действительный поворотный пункт в социальной истории немецких евреев наступил не в год прусского поражения, а два года спустя, когда в 1808 г. правительство приняло муниципальный закон, предоставлявший евреям все гражданские, но не политические права. По мирному договору 1807 г. Пруссия вместе со своими восточными провинциями потеряла большую часть своего еврейского населения. Евреи, оставшиеся на ее территории, в любом случае были «защищенными евреями», т. е. они уже пользовались гражданскими правами в форме индивидуальных привилегий. Муниципальная эмансипация лишь легализовала эти привилегии и пережила декрет об общей эмансипации 1812 г. Пруссия, получив вновь после поражения Наполеона Познань и проживавшие там еврейские массы, практически аннулировала декрет 1812 г., который мог означать предоставление политических прав даже бедным евреям, но сохранила нетронутым муниципальный закон.
Эти декреты об окончательной эмансипации вкупе с утратой провинций, в которых проживало большинство прусских евреев, имели колоссальные социальные последствия, хотя и не имели большого политического значения с точки зрения действительного улучшения статуса евреев. До 1807 г. защищенные евреи Пруссии насчитывали лишь примерно 20 процентов всего еврейского населения. К тому времени, когда вышел декрет об эмансипации, защищенные евреи образовывали большинство в Пруссии и было оставлено лишь 10 процентов «иностранных евреев» для контраста. Уже не было той беспросветной нищеты и отсталости, на фоне которых столь выгодно выделялись «евреи исключения» с их богатством и образованием. И этот фон, имевший столь существенное значение как основа для оценки социального успеха и для психологического самоуважения, уже никогда не стал тем, чем он был до Наполеона. Даже когда в 1816 г. были возвращены польские провинции, евреи, уже имевшие статус «защищенных евреев» (зарегистрированные сейчас как прусские граждане иудейского вероисповедания), все же составляли более 60 процентов всего еврейского населения.[109]
С социальной точки зрения это означало, что у оставшихся в Пруссии евреев уже не было того первоначального фона, в соотнесении с которым они воспринимались бы как исключение. Сейчас они сами образовывали такой фон, причем уменьшившийся, и индивиду, для того чтобы хоть как-то выделиться, приходилось прилагать двойные усилия. «Евреи исключения» вновь стали не исключением из, а просто евреями, представителями презираемого народа. Столь же неблаготворными были и социальные последствия правительственного вмешательства. Не только классы, занимавшие антагонистические по отношению к правительству позиции и поэтому откровенно враждебные к евреям, но и все слои общества в той или иной степени стали осознавать, что евреи, с которыми они имели дело, были не столько индивидуальными исключениями, сколько членами определенной группы, в чью пользу государство было готово принимать исключительные меры. А это было как раз то, чего всегда опасались «евреи исключения».
Берлинское общество покидало еврейские салоны с неслыханной быстротой, и к 1808 г. эти места встреч были замещены другими — в домах титулованной бюрократии и высшего среднего класса. На примере любой из многочисленных переписок того времени можно видеть, что интеллектуалы, так же как и аристократы, начали направлять свое презрение к восточноевропейским евреям, им почти не знакомым, против образованных евреев Берлина, которых они знали очень хорошо. Эти последние уже никогда не достигнут того самоуважения, что проистекает из коллективного осознания своей исключительности. Отныне каждому предстояло доказывать, что хотя он и еврей, но все же не еврей. Будет уже недостаточно выделяться на фоне более или менее неизвестной массы своих «отсталых братьев». Если индивид желал, чтобы его могли приветствовать как исключение, ему необходимо было выделяться на фоне «еврея как такового» и тем самым на фоне народа как целого.
Социальная дискриминация, а не политический антисемитизм, обнаружила фантом «еврея как такового». Первый автор, который провел различие между индивидуальным евреем и «евреем вообще, евреем везде и нигде», был никому не известный публицист, написавший в 1802 г. едкое сатирическое произведение о еврейском обществе и его жажде образования — волшебной палочки, открывающей путь к общему социальному признанию. Евреи изображались как «принцип» общества филистеров и выскочек.[110] Это довольно вульгарное литературное произведение не только с удовольствием читалось многими известными посетителями салона Рахели, но и опосредованно вдохновило великого романтического поэта Клеменса фон Брентано написать очень остроумное произведение, где филистер вновь отождествлялся с евреем.[111]
Вместе с ранней идиллией смешанного общества исчезло нечто, чему уже никогда, ни в одной другой стране и ни в какую другую эпоху не суждено было повториться. Никогда вновь ни одна социальная группа не принимала евреев с таким великодушием разума и легкостью сердца. Та или иная группа была обычно дружелюбна по отношению к евреям или потому, что была приятно возбуждена своей собственной отвагой и «испорченностью», или в знак протеста против превращения своих соотечественников в парий. Но париями евреи становились как раз там, где переставали быть политическими и гражданскими изгоями.
Важно помнить о том, что ассимиляция как групповой феномен в действительности существовала только среди европейских интеллектуалов. Не случайно, что первый образованный еврей, Мозес Мендельсон, был также первым, кто, несмотря на низкий гражданский статус, был принят в нееврейское общество. Придворные евреи и их наследники, еврейские банкиры и бизнесмены на Западе, никогда в социальном плане не признавались за своих, да они и не стремились покидать узкие пределы своего невидимого гетто. Сначала они, как все простодушные выскочки, гордились тем, что поднялись из такой беспросветной нужды и нищеты. Позднее, когда на них нападали со всех сторон, они были заинтересованы в нищете и даже отсталости масс, так как это стало аргументом в их пользу, признаком их собственной безопасности. Медленно и с опасениями они вынужденно отходили от наиболее строгих требований еврейского закона, никогда не отказываясь полностью от религиозных традиций, и в то же время еще более настоятельно требовали ортодоксальности от еврейских масс.[112] Процесс исчезновения автономии еврейских общин не только побуждал их к большему рвению в деле защиты еврейских общин от властей, но и усиливал стремление использовать помощь государства в управлении этими общинами, так что фраза о «двойной зависимости» бедных евреев, «как от правительства, так и от своих богатых братьев», действительно отражала реальность.[113]
Еврейские нотабли (как их называли в XIX столетии) правили еврейскими общинами, но не принадлежали к ним ни социально, ни даже географически. В определенном смысле они были столь же вне еврейского общества, сколь и вне нееврейского. Сделав блестящие индивидуальные карьеры и получив значительные привилегии от своих хозяев, они образовали своего рода общину людей, являющихся исключениями (из правил еврейской жизни) с ограниченными в высшей степени социальными возможностями. Их, естественно, презирало придворное общество, у них отсутствовали деловые связи с нееврейским средним классом, их социальные контакты настолько же лежали вне сферы законов общества, насколько независимым от современных им экономических условий было их экономическое возвышение. Такая изоляция и независимость зачастую порождали у них ощущение силы и чувство гордости,
