двое, шагающие в четвертом ряду. На них защитные, цвета хаки, гимнастерки с темными полосами на плечах от погон, черные брюки со следами споротых лампасов, а на бритых головах казачьи фуражки без кокард, с обрезанными козырьками. Оба закованы в ручные и ножные кандалы. Это шли на каторгу Андрей Чугуевский и Степан Швалов.
Военно-полевой суд признал Чугуевского виновным в том, что он являлся руководителем заговора, результатом которого было убийство есаула Токмакова, что вел он среди казаков полка преступную агитацию, что он сагитировал весь полк выйти на похороны убитого преступника и самозванно вступил в командование полком. За все это суд приговорил обоих — Чугуевского и Швалова — лишить казачьего звания. Меру наказания суд определил — сослать на каторгу: Чугуевского бессрочно, Швалова, являющегося, по определению суда, помощником Чугуевского, на двадцать пять лет. Судили их в Сретенске и, очевидно, сразу после суда присоединили к партии арестантов, направляющихся в Горно-Зерентуевскую тюрьму, поэтому не успели одеть их в тюремную форму.
Уже седьмой день шагает по тракту партия. В это утро с ночлега на этапе, в селе Ундинские Кавыкучи, вышли спозаранку. Сегодня предстоит большой переход, до следующего этапа в селе Газимурские Кавыкучи — сорок верст. Пройти это расстояние в кандалах — такое тяжелое дело, что не каждому оно под силу. Недаром про этот участок пути среди арестантов существовала поговорка: «от Кавыкучи до Кавыкучи глаза повыпучи». Не менее тяжело приходится и солдатам. Хотя шагать им и легче, чем кандальникам, но положение, обязывающее конвоиров быть бдительными, в состоянии постоянной напряженности и в продолжение всего пути с винтовками наизготовку, утомляло их, и уставали они не меньше заключенных.
Идти по утреннему холодку гораздо легче, поэтому солдаты упросили фельдфебеля выйти с этапа на рассвете, чтобы пораньше добраться до Половинки — так назывались три зимовья, расположенные вблизи тракта, на половине дороги между обеими Кавыкучами. Там решили сделать привал и переждать полуденный зной.
Еще не взошло солнце, а партия уже отшагала верст пять. Шли долиной мимо покосов. С пади до слуха арестантов доносится звон кос, шум скашиваемой травы, но самих косарей не видно, падь заволокло густым туманом. С дороги им видны лишь обочины покосов, сизая от росы трава да влажные ряды кошенины. Но вот взошло солнце, и туман словно ожил, задвигался, начал подниматься вверх. Все выше и выше уходил он, постепенно обнажая долину, холмистую елань, сосновый бор, и, наконец, поднявшись над сопками, стайками небольших облаков поплыл к северу.
В пади стало видно косарей в белых рубахах, на траве заискрилась роса, а воздух наполнился веселым щебетом птиц. И так хорошо стало вокруг, что даже суровые лица арестантов посветлели, а в разговорах, возникающих среди них, звучали нотки удивления, восхищения окружающей природой:
— Благодать-то какая кругом! Куда ни глянь…
— Как у нас на Смоленщине!
— А раздолье-то, боже ты мой!
— Вит какая она, Сибирь-то, — тяжко вздыхая, качал головой русобородый арестант Федотов, шагающий рядом со Шваловым. — чем дальше идем, тем краше становится. И хлеба растут так же, как у нас в Расее, и травы, а цветов-то какое множество! Оттого и дух такой приятственный.
Степан покосился на Федотова, усмехнулся.
— А ты поди думал и верно, что зима у нас десять месяцев длится и медведи по улицам бегают?
— Всякое гутарили. Ты что же, тутошний, значит? Из казаков, видать?
— Ага.
Степан отвечал неохотно, но Федотов, будучи человеком любознательным, всю дорогу донимал его разговорами, расспросами о Сибири. Так же и сегодня, помолчав с минуту, он снова приступил к Степану с вопросами:
— За что же вас-то забрали?
— За дело, значит!
— Хм, чуда-ак! Сам знаю, што за дело, а за какое такое дело? Вот у вас тут какое приволье и земли и лесу, хоть заглонись им. Всего полно, а уж у вас, у казаков, и того больше! Живете, как паны, и от такой жизни в тюрьму идтить? Чудно, право…
— Ничего ты не кумекаешь, дядя! «Паны-ы». Посмотрел бы ты, какую мурцовку хлебают многие из этих «панов». Вон сегодня, как выходили из поселку, видел, какие хоромы стоят на краю-то? Лес рядом, а у этих избушек и сеней нету, и вокруг их ни кола ни двора. Отчего это, не знаешь? А я вот хоть и не был у них, а знаю почему. Потому, что они, эти «паны», в работниках живут у богачей. Им уж не до сеней, только бы семью как-нибудь прокормить, вот они как «пануют».
— Чего ж так?
Степан скосил на Федотова глаза, звякнул наручниками, отмахнулся.
— Ты, дядя, чисто репей, как пристанешь с этими расспросами!.. И все тебе расскажи, отчего да почему. Тут и так тошно, помолчи хоть, ради бога.
— Хм… Чуда-ак, право, чудак.
Еще более неразговорчивым был в эти дни Чугуевский. Чем дальше от Сретенска уходила партия, тем мрачнее становился Андрей. Карие глаза его все более наливались смертной тоской. Да и как не грустить Андрею, когда уже завтра погонят его мимо полей и покосов родной Догинской станицы. Особенно угнетало его, что через день-два придется пройти мимо своего дома и ночевать в родном селе… на этапе. Эх, ничего-то не знают родные: отец, мать, братья, жена, а трехлетнего сына Андрей даже не держал на руках и видел его лишь на присланной из дому фотокарточке — родился он через пять месяцев после того, как ушел Андрей на службу. Страсть хотелось Андрею увидеть своих, жену, сына, и в то же время он страшился этой встречи. Ведь что же будет с ними, когда увидят они его, закованного в ручные и ножные кандалы?
«Какой же это будет удар для Наташи! — с ужасом думал Андрей про жену. — Но она-то, хотя и тяжело, переживет как-нибудь, а мама… Не выживет она никак, ежели узнает. Нет уж, избави бог от такой встречи, только бы пройти так, чтобы никто не узнал».
На этап в Газимурские Кавыкучи партия с великим трудом дотащилась к вечеру. Ослабевших в пути, отстающих солдаты подгоняли прикладами, однако шестерых вконец выбившихся из сил арестантов пришлось посадить в телеги. В этот день ослабел и Чугуевский, в улице села, уже на виду огороженного бревенчатым тыном этапа, его под руку подхватил Степан, помог дойти до места.
Обычно на этапах не хватало мест для ночлега, поэтому брались они с бою Сразу после поверки и команды начальника конвоя арестанты всей массой устремлялись в двери, начиналась давка, свалка, нередко доходящая до драки и увечья. Лучшие места всегда захватывали молодые, здоровые арестанты, а пожилым, физически более слабым, спать приходилось на полу и под нарами.
Но сегодня все так устали, что лишь немногие нашли в себе силы бежать, захватывать лучшие места. Все остальные вяло побрели следом и войдя в помещение, валились с ног где придется.
В Газимурских Кавыкучах устроили «дневку», то есть однодневный отдых, и после второй ночевки на этом этапе отправились дальше. Половину дневного пути одолели к полудню. Идти становилось все труднее, немилосердно пекло солнце, жажда томила людей, все тяжелее казались им нагретые солнцем кандалы, от тяжкого звона их гудело в ушах.
Еще тяжелее стало на сердце у Чугуевского, когда мимо потянулись земли его родного села. Справа от тракта бугрится пашнями елань, слева — широкая долина. Сиреневой дымкой отливает заколосившийся пырей, медом пахнет подсыхающая кошенина. На бугре, в сотне шагов от тракта, около островерхого балагана, кружком сидят косари, обедают. За балаганом чернеют телеги, чуть приметный, курится дымок костра.
Вдали под горой темнеет большой колок, а за ним также угадывается дым от костра. Колок этот хорошо знаком Андрею, и студеный ключ, что бьет из-под горы, и луг по ту сторону колка, и елань, густо заросшая голубичником. Четыре года тому назад работал он здесь па сенокосе с двумя братьями и женой Наташей, в тот год они и поженились, а осенью он ушел на службу. Этого сенокоса Андрею не забыть никогда, и теперь в памяти его всплывают картины той чудесной поры. И как же хорошо было косить ранним утром, когда на востоке, поминутно меняя краски, играет, разгорается заря. Отбитые с вечера