грани между разными предметами и сводя к единой цели то, чье назначение различно. Еще до этого своего сочинения я написал в честь Константина немало похвальных речей, и многих тогда удивила пышность моих энкомиев[15], а я и в похвалах не поступался истиной, хотя то, как это мне удавалось, для многих осталось тайной. Дело же в том, что деяния царственных особ неоднозначны, добрые поступки переплетены с дурными, и поэтому многие не знают, то ли безоговорочно хвалить, то ли всецело порицать царей, – соседство противоположностей приводит в замешательство. Я же отказался от всяких порицаний (если не говорить о притворных) и, составляя похвальные речи, не вставляю туда все без разбора, но плохое опускаю, выбираю только хорошее, склеиваю его в собственном порядке и тку славословия из одного лишь лучшего материала.
XXVI. Вот так описывал я Константина в посвященных ему похвальных словах, однако, взявшись за историю, поступить так же не могу; я не стану извращать истину в историческом сочинении, высшая цель которого – правда, хотя и опасаюсь поношений и боюсь, как бы клеветники не сказали в укор, что я осуждаю Константина, вместо того чтобы его славословить. Но сочинение мое также и не порицание, и не обвинительное заключение, а истинная история.
Если бы я видел, что остальные самодержцы всегда действовали из лучших побуждений и во всем снискали себе добрую славу и только правление Константина отмечено совсем иным, я бы опустил рассказ об этом царе. Но поскольку никто не безупречен, а характер каждого определяется тем, что в нем преобладает, зачем мне стесняться и скрывать, если и он поступал не всегда справедливо и должным образом.
XXVII. Многие пишущие историю царей удивляются, почему никто из императоров не пользовался до конца своих дней доброй славой, но у одних лучшими были первые годы, другие достойней вели себя к концу жизни, одни предпочитали проводить время в удовольствиях, другие же сначала решали вести себя как философы, но затем постыдно отступались от своих намерений и предавались безобразной жизни. Меня же скорее удивило бы, если бы случилось обратное. Может быть, и можно встретить, да и то в редких случаях, частного человека, жизнь которого с первого и до последнего момента шла по одной прямой линии, однако муж, сподобившийся от всевышнего участи правителя, к тому же и живущий долгие годы, конечно, не смог бы распоряжаться властью всегда прекрасно и безупречно, и если человеку частному для добродетельной жизни достаточно природы его души и изначального жизненного состояния, ибо на его долю выпадает мало испытаний и обстоятельства не меняют его души, то как можно сказать это о царе, жизнь которого и на миг не оставляют тяжкие заботы? Она – как море, успокаивающееся и затихающее лишь на мгновенье, а в остальное время волнующееся и вздымающееся волнами, и бурлящее то от борея, то от апарктия[16], то от другого несущего бурю ветра, – я сам много раз видел это. Поэтому, если они недостаточно мягки, их укоряют, если уступают человеколюбию, приписывают им неведение, если беспокоятся о делах, упрекают в суетности, если они вынуждены защищать себя и вводить строгости, клевещут, что-де все это – гнев и злоба. Если что они и совершат скрытно, то скорее люди не заметят гору Афон, нежели их тайных поступков. Поэтому ничего удивительного, что безупречной жизни не было ни у одного из императоров.
XXVIII. Только моему самодержцу, и никакому другому, пожелал бы я такой доли, но не от нашей воли зависит ход событий, поэтому смилуйся надо мной, божественная душа, и если я не соблюду меры, а открыто и правдиво расскажу об этих временах, прости мне и это. Ни об одном из твоих добрых деяний я не умолчу, все их выставлю на обозрение, но если что было тобой сказано и иного, то и это предам гласности в своем сочинении. Это – для него[17].
XXIX. Взяв власть в свои руки, Константин стал вершить дела без надлежащей твердости и осмотрительности. Видимо, еще до воцарения он рисовал в своем воображении картины необыкновенного и невиданного в нашей жизни блаженства, а также представлял себе перемены и перетасовки без всякого смысла и порядка, и, едва получив царство, сразу начал осуществлять свои фантазии. В то время как у Ромейской державы есть два стража – чины и деньги, а кроме того, еще и третий – разумное о них попечение и раздачи со смыслом, он сразу же принялся опустошать казну и подчистил ее до последней монетки. Что же касается чинов, то их тут же, не имея оснований, получили особенно те, кто приставал с просьбами к Константину или же вызывал его смех уместно сказанным словом. Хотя гражданские чины расположены в определенном порядке и существуют неизменные правила возведения в них[18], первые он смешал, другие упразднил и чуть ли не весь рыночный сброд причислил к синклиту, причем даровал эти милости не каким-то отдельным лицам, но всех скопом одним указом возвел на самые почетные должности. По этому поводу устроены были тогда торжества и празднества, и весь город ликовал, радуясь тому, что к власти пришел самый щедрый царь, и настоящее казалось куда лучше прошлого. Дело в том, что у людей, ведущих изнеженную жизнь в столице, мало понятия об общем благе, да и те, у кого такое понятие есть, забывают о долге, когда получают то, что им любо.
XXX. Зло, однако, стало постепенно обнаруживаться, когда столь желанные раньше блага, раздаваемые теперь направо и налево, потеряли значение для тех, кто их приобретал; но в то время это еще не доходило до сознания людей, и поэтому все расточалось и тратилось без всякой надобности. Я хорошо знаю, что это даст повод многим будущим историкам хвалить Константина, но я привык каждое дело, имеет ли оно видимость доброго или кажется дурным, не только рассматривать само по себе, но и исследовать его причины и возможные результаты, особенно если к таким мыслям побуждает предмет моего рассказа. А то, что я рассудил лучше, чем они об этом напишут, показал сам опыт.
XXXI. Такое, можно сказать, мальчишество было первым проявлением характера императора; что же касается другой его черты, то я и прежде хвалил ее в Константине и не менее высоко ценю ныне: он ни перед кем не был кичливым и грозным, не разговаривал выспренне и заносчиво, не мстил прежним своим недоброжелателям и тем, кто вел себя неразумно при его воцарении; он простил всем своим хулителям, и прежде всего примирился с теми, к кому, казалось, должен был питать больше всего зла.
XXXII. Константин был наделен истинным даром завоевывать сердца подданных, умел найти подход к Каждому, всякий раз использовал средства, пригодные, по его мнению, именно для этого человека, и действовал с большим искусством, при этом не морочил людей, не разыгрывал перед ними комедий, но искренне старался доставить им приятное и таким образом привлечь их к себе.
XXXIII. Его речь была полна очарования, он охотно и часто улыбался и веселое выражение лица сохранял не только в забавах, когда это было уместно, но и во время серьезных занятий. Он сходился с людьми характера простого и не надутыми от важности. Если же кто являлся к нему, выставляя напоказ душу озабоченную, делая вид, будто понимает больше других и пришел дать совет и поразмыслить вместе с царем о пользе дела, то такого человека Константин считал дурным и полной своей противоположностью, поэтому в разговорах с царем люди приспосабливались к особенностям его нрава, и если кто-нибудь приходил к нему с чем-нибудь серьезным, то дела сразу не выкладывал, но или предварял его какими-нибудь шутками, или же перемежал одно другим и как бы заставлял больного проглотить горькое лекарство, примешивая к нему сладости.
XXXIV. После многих бурь и волнений (я говорю о его страданиях в изгнании), причалив к царской гавани, Константин, казалось, очень нуждался в отдохновении и покое, и поэтому любезны ему были люди с лицом не хмурым, способные увеселить его душу своими рассказами и предвещать на будущее все самое приятное.
XXXV. Константин не слишком преуспел в науках, даром красноречия не обладал, но ревностно относился к тому и другому; со всех концов страны собрал он в царском дворце прославленных людей, в большинстве своем уже глубоких стариков.
XXXVI. Мне шел тогда двадцать пятый год, я занимался серьезными науками и преследовал две цели: усовершенствовать речь риторикой и очистить ум философией. Изучив незадолго до того риторику настолько, чтобы быть в состоянии выделить суть предмета и свести к ней главные и второстепенные положения речи, не трепетать перед искусством красноречия, как школьник, не следовать всем его предписаниям, а в отдельных случаях и добавлять кое-что от себя, я принялся за философию и, хорошо освоив методы умозаключений – от причины и непосредственно, от обратного и многими способами – взялся за естественные науки и с помощью срединного знания воспарил к высшей философии[19].
XXXVII. Если меня не сочтут докучным и дадут мне слово, добавлю к рассказу о себе,