II. Поэтому царица открыто правила государством, держала себя с мужской независимостью и не видела нужды ни в каких завесах. Она сама назначала чиновников, с высоты трона произносила твердым голосом повеления, высказывала мнения и рассуждала тяжбы, выносила приговоры, иногда по наитию, иногда заготовленные письменно, иногда пространные, иногда краткие.
III. Она пренебрегла ромейским обычаем при смене властителей жаловать новые титулы гражданским лицам и воинскому сословию и при этом убедила народ в том, что никакого закона не нарушает, внушив всем, что не впервые сейчас берет власть над ромеями и наследует державу, что получила ее от отца много раньше, но по причинам, от нее не зависящим, была отстранена от правления и ныне лишь возвращает себе свое достояние[2]. Ее объяснения показались убедительными, и поднявшийся было ропот сразу же утих.
IV. Всем казалось негоже, что власть над Ромейской державой ушла из крепких мужских рук, а если такого и не думали, то, по крайней мере, казалось, что думают. Если же на это не обращать внимания, то можно сказать, что царствование Феодоры было славным и величественным, никто не посмел в то время ни покуситься на власть, ни презреть исходящие от царицы повеления и приказы; времена года несли людям изобилие, урожаи были богаты, ни один народ не грабил наших земель исподтишка, и ни один не объявлял ромеям войны открыто, ни одна часть общества не выказывала недовольства, и во всем соблюдалось равновесие.
V. Народ судил ей многие лета и необыкновенно долгую жизнь; она же при высоком своем росте почти вовсе не сгорбилась, и, если надо было заниматься делами или вести продолжительные разговоры, никаких затруднений не испытывала; иногда она готовилась к этому загодя, иногда говорила по наитию, и ее красноречие помогало ей толково разобрать дело.
VI. Тем не менее нельзя было обойтись без какого-нибудь дельного мужа, опытного в государственных делах, искушенного в составлении царских грамот. Никому из своего окружения такой роли Феодора не доверяла, ибо знала, как быстро меняется характер человека, когда он становится предметом зависти своих товарищей; выискивая же самого достойного из совета, она ошиблась в расчетах и поручила управление не тому, кого издавна отличали бы ученость и красноречие, но человеку, снискавшему великое уважение разве что способностью молчать и потуплять взор, негодному ни для переговоров, ни для других обязанностей государственного мужа. Такому человеку доверила она важнейшие дела. Обычно цари предпочитают скорее людей торжественно-важных, пусть и менее ловких, нежели нрава гражданского, пусть весьма речистых и образованных. Впрочем, слог этого человека был не так уж плох и рука владела им лучше языка, и хотя ни там, ни здесь особой ловкостью он не отличался, рукой действовал лучше и благодаря ей только и был мудр. Если же он и устно принимался изъяснять какую-нибудь науку, то говорил противоположное тому, что хотел выразить, – такой неясной и некрасивой была его речь[3].
VII. Этот муж, одним махом водрузивший на свои плечи бремя государственного управления, производил на многих тягостное впечатление: лишенный, как уже говорилось, всяких мирских добродетелей, он вид. имел неласковый, не умел как следует вести беседу, всегда и перед всеми обнаруживал грубость нрава, терпеть не мог никакого общения с людьми, приходил в негодование и зверем смотрел на каждого, кто сразу не начинал с сути дела, а предварял свою речь предисловиями, потому-то никто и не хотел к нему обращаться без крайней необходимости. Прямотой такого характера я восхищаюсь, но считаю его скорее подходящим для вечности, а не для нашего времени, для жизни будущей, а не для настоящей. Невозмутимость и полное бесстрастие расположены, как я полагаю, выше всех сфер и вне вселенной, а что касается бытия в телесной оболочке, то оно более общественное и потому более приспособлено к нашему времени, особенно же соответствующая телесной оболочке чувствующая часть души.
VIII. По размышлении я могу различить три состояния душ. Первое – когда душа живет сама по себе, отделенная от тела, твердая, несгибаемая и не подверженная никаким слабостям. В остальных же двух я определяю душу по способу, каким она сосуществует с телом. Если, предпочитая жизнь в середине, обуреваемая великими и многими страстями, она располагается в самом центре круга, то создает человека мирского, сама же по себе она в этом случае не является в полном смысле слова божественной и духовной, но вместе с тем и не телолюбивой, и не подверженной многим страстям. Если же она от середины отклоняется и живет жизнью, тяготеющей к страстям, то порождает любителя наслаждений и радостей[4]. Если же кому-нибудь удается сбросить с себя телесную оболочку и дойти до вершин жизни духовной, что общего у него с земными делами? Ибо, говорит Писание, «я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его»[5]. Так пусть поднимется он на высокую гору, отвернется от людей, откажется от них и пребудет там с ангелами, чтобы озарил его высший свет. Но раз никто не может похвастаться таким совершенством своей природы, то пусть тот, кому доверены государственные дела, и занимается ими, как подобает государственному мужу, а не изображает из себя непреклонности – ведь не все живут точно в соответствии с прямолинейными правилами, поэтому, если уже осуждать отклонение, надо отвергнуть и все, что ему сопутствует[6].
IX. Поэтому-то он, проявляя любомудрие в делах отнюдь не любомудрых, скорее изображал из себя философа, чем был им на самом деле. Однако, чтобы всесторонне его оценить, следует сказать, что в частной жизни он был совсем другим: жил богато и на широкую ногу, обладал благородным и неподкупным характером. Если же кто из его сотрапезников бывал весел и, говоря словами поэта, «руки свои поднимал к приготовленной пище»[7], то и он начинал жадно есть, оживленно разговаривать, становился общительным и приятным и ни в чем не отставал от гостя, но потом он вновь менялся и возвращался к обычному своему состоянию. Своей властью он ни с кем делиться не желал. Тут, однако, мне снова придется поговорить о себе.
X. Мое обращение к лучшей жизни произошло незадолго до воцарения Феодоры; из- за того, что я облачился в божественные одежды перед самой кончиной Мономаха, многие гадали о моих намерениях и утверждали, будто я наперед знал, что произойдет, и потому поспешил переменить образ жизни. Однако люди оказывают мне больше чести, чем я заслуживаю: они думают, что если я изучил геометрию, то могу измерить небо, если кое-что смыслю в небесной сфере, то должен знать и о восходах, наклоне Зодиака, затмениях, полнолуниях, циклах, эпициклах[8], и полагают, что я умею предсказывать будущее, хотя и отвернулся от этих книг.
XI. Желая познакомиться с гороскопами, я действительно занимался этим вздором (способ моего учительства и разнообразные вопросы слушателей заставляли меня обращаться ко всяким наукам[9]) и потому не могу избавиться от расспросов и докучных приставаний. Ведь я, должен признаться, причастен ко всем областям знания, однако ни одной из отвергнутых богословами наук я не злоупотребил, и хотя знаю об игре случая и злом роке, тем не менее не верю, будто ход дел в подлунном мире определяется местоположением и сочетанием светил. Пусть сгинут те, кто кладет в основание духовную жизнь и приписывает это управление неким новым богам, ведь они разделяют всю земную жизнь и исходящее свыше возводят к зиждителю[10] , а жизни, лишенные разума, считают порождением звезд, помещают их впереди всех частей тела а уже потом прививают к ним разумную жизнь[11].
XII. Никто из людей благомысленных не станет порицать человека, знакомого с астрологией, но не верящего ее утверждениям, в то время как достоин сожаления тот, кто занялся этой суетной наукой и, обратившись к ней, забыл о нашем учении. Что же касается меня, то, чтобы сказать правду, отвращение к ней привило мне не научное знание – меня удержала от нее некая божественная сила; не прислушиваюсь я ни к силлогизмам, ни к каким другим видам доказательств, но то, что лучшие и просвещенные души привело к усвоению эллинской науки, меня утвердило и укрепило в вере в наше учение. Матерь Слова, непорочно зачатый сын ее, страсти его, тернии вокруг головы, трость, исоп[12] и крест, на котором он распластал свои руки, – гордость и похвальба моя, если даже дела мои не согласны со словами[13].
XIII. Вернемся, однако, назад и снова будем излагать все по порядку. Я удалился от этой презренной жизни незадолго до кончины императора, но, когда к власти пришла Феодора, я сразу же был призван царицей[14], которая горестно поведала мне обо всем, что вытерпела от зятя[15], поделилась со мной своими сокровенными