менялось, но царь, не слишком им доверяя, повел свое войско против самого сильного их племени, непобедимого и неодолимого, и, приблизившись, вселил ужас в противника. Враги страшились самого Исаака и его армии, на царя, как на громовержца, не дерзали даже поднять глаз, а завидев плотно сомкнутые ряды его войска, разбежались. Только отдельными группами нападали они на нас и с громким воем устремлялись на неколебимых наших воинов. Но не смогли они ни одолеть нас с помощью засад, ни встретить в открытом бою и потому назначили сражение на третий день, а сами еще до вечера, бросив свои палатки и неспособных к бегству стариков и детей, рассеялись по труднодоступным местам. Согласно договоренности, царь выступил во главе построенного в боевые порядки войска, но ни одного варвара нигде не было видно, а от преследования царь отказался, во-первых, из страха перед скрытыми засадами, а во-вторых, потому что враги ушли уже за три дня до этого. Исаак разрушил их палатки, взял всю добычу, которую там нашел, и как победитель двинулся назад[65]. Но не сопутствовала ему удача на обратном пути, страшная буря обрушилась на его войско, и многих своих воинов недосчитался тогда Исаак[66]; тем не менее в столицу он вошел, украшенный победными венками.
LXXI. Насколько могу судить (а я хорошо знаю его душу), именно по этой причине врожденный нрав Исаака приобрел новые свойства: царь сделался более суров и начал на всех смотреть свысока. Свою родню он ничем больше не отличал от прочих людей, и даже брат его[67] должен был спешиваться уже у дальнего входа во дворец и являться к царственному брату, как было ему приказано, в виде, отнюдь не более торжественном, чем остальные. Обладая отменным нравом, какого я не встречал больше ни у одного человека, брат спокойно перенес перемену, не роптал на эти новшества, но с почтительным видом являлся к императору, когда тот звал его, большей же частью держался в тени и другим подавал пример, как следует менять свое поведение.
LXXII. Так перестроился характер царя, и кончился второй период времени. С этого момента начался третий. Царь страстно увлекался охотой, любил связанные с нею опасности и был прекрасным ловцом. Исаак легко скакал на коне, криками и улюлюканьем заставлял собаку нестись, как на крыльях, настигал зайца на бегу, случалось, хватал его прямо руками, но и копье не метал мимо цели. Еще больше увлекался он журавлиной охотой, не упускал в небе пернатого племени и доставал птиц даже из поднебесья. И удовольствие тогда воистину сливалось с чудом. Чудо оттого, что такую большую птицу, орудующую ногами, как копьями, и уже скрывшуюся в облаках, настигала много меньшая. Удовольствие же доставляло падение журавля: он падал в предсмертном танце, переворачиваясь то вниз головой, то вверх брюхом.
LXXIII. Наслаждаясь обоими видами охоты и не желая истощать своих огороженных угодий, царь иногда отправлялся поохотиться на просторе, где уже ничто не препятствовало ни бегу, ни полету. Пристанищем ему служила царская усадьба перед городом[68] на берегу моря, которой остался бы доволен любой охотник, только не этот царь. Встав рано утром, он охотился до позднего вечера. Не раз метал он копье в медведей и кабанов, постоянно держал руку поднятой, а потому и ударила его в бок струя холодного ветра. В тот момент он почти не ощутил удара, но на следующий день уже бросила его в озноб горячка[69].
LXXIV. Когда я, ни о чем не подозревая, отправился навестить царя и оказать ему должное уважение, Исаак встретил меня уже на ложе. Его окружала многочисленная стража, присутствовал там и лучший из служителей Асклепия. Царь меня приветствовал ласково взглянул и, протянув руку для измерения пульса, сказал: «Ты пришел как раз вовремя» (Исаак знал о моем знакомстве с искусством врачевания). Я понял, что это за болезнь, но сразу не высказал своего суждения, а, обратившись к врачу, спросил: «А ты как думаешь, что это за лихорадка?» На это он громким голосом, чтобы мог услышать и царь, ответил: «Однодневка, но ничего не будет удивительного, если она не пройдет в тот же день, – есть такая разновидность, хоть это и противоречит названию». «Не могу согласиться с твоим мнением, – возразил я, – биение артерии говорит мне о трехдневном периоде, но пусть твоя додонская чаша окажется правой, а мой треножник солжет, может быть, он и впрямь солжет, ибо не достает мне искусства для предсказаний»[70].
LXXV. Наступил третий день, болезнь непрерывно длилась уже больше положенного ей срока и свидетельствовала об искусстве врача и моей ошибке. Царю готовили легкую пищу, но не успевал он к ней прикоснуться, как лихорадка пламенем охватывала его нутро. Про Катона рассказывают, что он во время лихорадки или другого недуга оставался недвижно лежать в одной позе, пока не кончался приступ и не проходила болезнь. Исаак, напротив, все время ворочался и менял положение тела, он тяжело дышал, и природа не давала ему никакой передышки. Но как только он немного пришел в себя, то сразу же вспомнил о возвращении во дворец.
LXXVI. И тогда Исаак немедленно поднялся на борт царской триеры и отправился во Влахерны[71], а прибыв во дворец, почувствовал себя лучше и, радуясь выздоровлению, начал оживленно разговаривать и шутил больше обычного. Нас он задержал до вечера, рассказывая о старых временах и об остроумных изречениях покойного императора Василия, сына Романа.
LXXVII , После захода солнца он отпустил нас и сам отправился спать. Я вышел из дворца в радостном настроении, полный сладостных надежд на выздоровление императора. Рано утром я снова отправился во дворец, но уже перед входом меня напугал какой-то человек, сообщивший, что у царя боли в боку, что он тяжело дышит и с трудом вбирает в себя воздух. Взволнованный этим известием, я бесшумно вошел в покой, где он лежал, и остановился в смущении. Исаак тут же протянул мне руку и как бы спрашивал меня глазами, не очень ли он плох и не близок ли его конец. Не успел я пальцами дотронуться до его кисти, как первый из врачей (нет необходимости называть его по имени) сказал: «Можешь не исследовать артерию, ее биение мне понятно, оно прерывисто и неровно. Один раз ударяет по пальцу сильно, другой раз слабо, первый удар соответствует третьему, второй четвертому и так далее – они чередуются, как зубья у железной пилы».
LXXVIII. Не обращая внимания на его слова, я исследовал движение артерии при каждом ударе и не нашел, чтобы пульс походил на пилу. Был он, однако, вялым и напоминал шаг человека не слабого, но скорее закованного в цепи, которые стесняют его движение. Болезнь была тогда в самом разгаре, и это почти всех ввело в заблуждение, многие даже уже начали сомневаться, сумеет ли царь выжить.
LXXIX. Во дворце поднялась суматоха, и вокруг ложа самодержца собрались царица (истинное чудо среди женщин, непревзойденная по знатности рода, несравненная по высшей добродетели), их дочь, как и ее царственные родители, красивая, хотя до времени постригшаяся, но сохранившая красоту и после пострижения, с волосами янтарными и огненными, своим новым обличьем обоих родителей вознесшая, а помимо женщин, брат и племянник самодержца[72]. Они произносили слова прощания, проливали слезы расставания и уговаривали Исаака немедленно отправиться в Большой дворец и отдать там необходимые распоряжения, чтобы не лишить родню свою, разделявшую с ним его страдания, блага царской жизни. Он уже приготовился туда идти, как весьма кстати явился иерарх храма Божьей мудрости[73], чтобы дать Исааку добрые советы и укрепить его дух своими речами.
LXXX. Решившись перебраться в Большой дворец, царь не потерял присущего ему мужества, вышел из покоев, ни на кого не опираясь, но был он подобен высоковолосому[74] кипарису, раскачиваемому порывами ветра: при ходьбе сгибался и все-таки шел, не держась ни за что, и передвигался без чужой помощи. Так и взобрался он на коня, но как проделал это путешествие, я не знаю, так как торопился другой дорогой прибыть во дворец до него. Это мне, однако, не удалось, и царя застал я в великом волнении и полном отчаянии; его окружили родичи, рыдавшие и готовые, если возможно, расстаться с жизнью вместе с ним. Зачинала плач царица, матери вторила дочь, испускавшая в ответ еще более горестные вопли.
LXXXI. Так они горевали. Царь же, задумавшись о предстоящем переселении в лучший мир, пожелал постричься. Царица, не зная, что это желание возникло у самого Исаака, гораздо больше винила за такое решение всех нас, а когда увидела меня, молвила: «Нечего сказать, помог же ты нам своим советом, философ, неплохо ты нас отблагодарил, задумав обратить самодержца к монашеской жизни».