прозрачным, уверенным взглядом тех, кто ее окружал, друзей и врагов, громко сказала офицерам Национальной гвардии:
– Господа, я с большой радостью раздала вам знамена. Народ и армия должны любить короля, как мы любим народ и армию. Вчерашний день прошел восхитительно.
При этих словах, которые она произнесла твердым голосом, по толпе пробежал ропот, а в рядах военных раздались громкие рукоплесканья.
– Нас поддерживают, – сказали одни.
– Нас предали, – сказали другие.
Так, значит, бедная королева, этот роковой вечер 1 октября не был для вас неожиданностью. Так значит, бедная женщина, вы не жалеете о вчерашнем дне, вы не терзаетесь угрызениями совести! Вы не только не раскаиваетесь, ко еще и радуетесь!
Шарни, стоя в одной из групп, с глубоким горестным вздохом выслушал это оправдание, более того, возвеличивание оргии.
Королева, отведя взор от толпы, встретилась глазами с Шарни и пристально взглянула в лицо возлюбленному, чтобы прочесть на нем, какое впечатление она произвела.
«Разве я не храбра?» – говорил ее взгляд.
«Увы, ваше величество, вы не столько храбры, сколько безрассудны», – отвечало горестно хмурое лицо графа.
Глава 49.
ЗА ДЕЛО БЕРУТСЯ ЖЕНЩИНЫ
В Версале двор самоотверженно боролся с народом.
В Париже народ рыцарски сражался с двором, с той лишь разницей, что рыцари были – с большой дороги.
Эти рыцари из народа странствовали в лохмотьях, держа руку на эфесе сабли или на прикладе пистолета, советуясь со своими пустыми карманами да голодным желудком.
Пока в Версале пили допьяна, в Париже, увы, и ели-то впроголодь.
На версальских столах было слишком много вина.
У парижских булочников было слишком мало муки.
Странная непонятливость! Роковое ослепление, которое нынче, когда мы привыкли к падению тронов, вызовет улыбку жалости у политических деятелей.
Бороться против революции и вызывать на битву голодных людей.
«Увы! – скажет история, неизбежно рассуждающая как философ- материалист, – народ никогда не сражается так ожесточенно, как на пустой желудок».
Меж тем было очень легко накормить народ, и тогда хлеб Версаля наверняка не показался бы ему таким горьким.
Но из Корбея перестала поступать мука. Корбей – это так далеко от Версаля! Корбей! Кто из приближенных короля и королевы думал о Корбее?
К несчастью для забывчивого двора голод, этот призрак, который так трудно засыпает и так легко просыпается, спустился, бледный и тревожный, на улицы Парижа. Он поджидал на всех углах, он набирал себе свиту из бродяг и злодеев, он заглядывал в окна богачей и чиновников.
В памяти мужчин еще живы бунты, где пролилось столько крови; мужчины помнят Бастилию, они помнят Фулона, Бертье и Флесселя; они боятся, что их снова назовут убийцами, и выжидают.
Но женщины еще ничего не испытали, кроме страданий, женщины страдают втройне: за ребенка, который ничего не понимает и с сердитым плачем требует хлеба, за мужа, который уходит из дома утром хмурый и молчаливый, чтобы вечером вернуться еще более хмурым и молчаливым, и наконец, за себя самих, становящихся скорбной жертвой супружеских и материнских страданий; женщины горят желанием сказать свое слово, они хотят служить родине на свой лад.
К тому же, разве 1 октября в Версале не женских рук дело?
Пришел черед женщин устроить 5 октября в Париже.
Жильбер и Бийо были в Пале-Рояле, в кафе Фуа. Именно в кафе Фуа шли бурные политические споры. Вдруг дверь кафе распахивается, входит растерянная женщина. Она рассказывает о белых и черных кокардах, занесенных из Версаля в Париж; она видит в них угрозу для общества.
Жильберу вспомнилось, что сказал Шарни королеве:
– Ваше величество, будет поистине страшно, когда за дело возьмутся женщины.
Таково же было и мнение самого Жильбера. Поэтому, видя, что за дело берутся женщины, он обернулся к Бийо и произнес лишь два слова:
– В Ратушу!
Со времени разговора Жильбера с Бийо и Питу, после которого Питу вместе с маленьким Себастьеном Жильбером вернулся в Виллер-Котре, Бийо подчинялся Жильберу по первому слову, по первому движению, по первому знаку, ибо он понял, что если его оружие – сила, то оружие Жильбера – ум.
Оба они устремились вон из кафе, пересекли наискосок сад Пале-Рояля, прошли через Фонтанный двор и добежали до улицы Сент-Оноре.
Дойдя до торговых рядов, они встретили девушку, которая выходила с улицы Бурдонне, стуча в барабан. Жильбер остолбенел.
– Что случилось? – спросил он.
– Проклятье! Вы видите, доктор, – отвечал Бийо, – хорошенькая девушка бьет в барабан, и не худо, клянусь!
– Наверно, у нее кто-то умер, – предположил какой-то прохожий.
– Она такая бледная, – снова вступил Бийо.
– Спросите, чего она хочет, – произнес Жильбер.
– Эй, красотка! – крикнул Бийо. – Что это вы таи расшумелись?
– Я хочу есть! – ответила девушка тонким пронзительным голосом.
И она продолжала идти и бить в барабан. Жильбер слышал ее слова.
– О, как это ужасно! – воскликнул он.
И он стал присматриваться к женщинам, которые шли следом за девушкой с барабаном.
Они еле держались на ногах от истощения и горя.
Были среди них такие, которые не ели больше суток.
Эти женщины время от времени издавали крик, грозный самой своей слабостью, ибо чувствовалось, что крик этот исходит из голодных глоток.
– В Версаль! – кричали они. – В Версаль!
Они звали с собой всех женщин, которых встречали по пути, видели на порогах и в окнах домов.
Мимо ехала карета, в ней сидели две дамы; они высунулись в дверцы и начали хохотать.
Эскорт барабанщицы остановился. Два десятка женщин бросились к карете, заставили дам выйти и присоединиться к шествию. Дамы негодовали и противились, но две или три затрещины быстро утихомирили их.
Позади женщин, которые двигались медленно, потому что толпа росла и росла, засунув руки в карманы, шел мужчина.
Этот мужчина с бледным исхудалым лицом, высокий и сухопарый, был в стального цвета сюртуке, черных коротких штанах и жилете; голову его увенчивала съехавшая набекрень потертая треуголка.