Из более поздних друзей Феникс встречался с оратором Брутом, с юристом и оратором Флакком, младшим братом Помпония Грецина, с ритором, астрономом и поэтом Публием Саланом, нанятым учителем и воспитателем к юному Германику, сыну Друза Старшего и Антонии Младшей.
Но намного чаще, чем с этими зрелыми мужами — старшими среди них были Макр и Салан, отпраздновавшие сорокалетие (мы с Фениксом были на два года моложе), — чаще, чем с ними, Феникс общался с теми, кого вполне еще можно было назвать молодежью, а именно: с Аттиком, с Цельсом, с Каром и с Коттой. И не потому, что Феникс выказывал им предпочтение — он никого из своих друзей теперь не выделял, даже меня, своего «верного Тутика», — нет, это они на Феникса прямо-таки набросились, едва он вышел из своего домашнего затворничества и стал появляться на людях: чуть ли не каждое утро, как ревностные клиенты, являлись приветствовать его на вилле, зазывали к себе на пиры, предлагали прогулки ближние и дальние. Исключение составлял, разве что, Цельс Альбинован, который, как я упоминал, обучался медицине у Музы Антония и посему часто оказывался занят; но при первой же возможности присоединялся к своим товарищам, крутившимся вокруг Феникса. Аттик же и Котта располагали почти неограниченным досугом. Котта, сын, как ты должен помнить, прославленного Марка Валерия Мессалы Корвина и брат стремительно делавшего карьеру Мессалина, Котта тогда только что вернулся из Афин, где под руководством греков-академиков завершил свое ораторское образование, но в Риме не получил еще должности, так как было ему в ту пору… дай-ка сообразить… года двадцать два, не более. А Аттик, приблизившийся уже к тридцатилетию, с отъездом Тиберия, с которым он несколько лет продуктивно сотрудничал, составляя ему речи и выполняя многие другие разнообразные поручения, среди них весьма ответственные и деликатные, с отъездом, говорю, своего покровителя не то чтобы оказался не у дел, а по собственной воле от всяческих дел отстранился, отвергая нередко весьма прибыльные дела и крайне заманчивые должностные предложения, в том числе одну милостивую просьбу Августа отклонив якобы по состоянию здоровья.
Что же касается Кара, начинающего поэта…
Гней Эдий Вардий опять замолчал, прервав мысль. А потом:
— Феникс теперь никогда не был один, с утра и до вечера его окружали друзья и приятели. К тем, кого я перечислил, можно добавить еще с десяток поэтов и, конечно же, старого Мессалу и Фабия Максима, ближайшего соратника великого Августа, занятого с утра и до вечера государственными делами, но в минуты досуга приглашавшего к себе Феникса на завтраки и на обеды… Лишь с Юлом Антонием и с Секстом Помпеем Феникс решительно избегал встреч. Говорю
— Он непривычно себя вел, для прежнего Феникса или Голубка, — продолжал Эдий Вардий. — Он, например, мог прийти в компанию и там молчать, час, два, три часа, иногда вообще не проронив ни слова. При этом молчал не демонстративно, не тягостно и не подавленно, а как-то тактично, заинтересованно и чуть ли не покровительственно для окружающих, так что никому не хотелось прерывать этого его вдохновляющего молчания. А когда принимался говорить, то никогда не говорил о себе, а выбирал темы, наиболее близкие его собеседникам: с Саланом беседовал об астрономии и о педагогике, с Педоном — о стоиках и пифагорейцах, с Макром — о библиотечном деле, с Цельсом — о медицине, с Коттой — о греческих учителях и об афинских достопримечательностях. Причем так поворачивал разговор, что он вскорости из диалога превращался в монолог, ибо беседовавший с ним увлекался предметом и говорил без умолку, поощряемый ласковым и внимательным молчанием Феникса.
Несколько выбивался из ряда лишь Публий Кар, двадцатипятилетний начинающий поэт, которого с Фениксом свел его друг Котта Максим. Кар не желал говорить и рассказывать. Он хотел слушать Феникса. Он страстно желал, чтобы Феникс читал ему свои стихи и на их примере обучал его любовной поэзии. Феникс первое время пытался избегать Кара. Но Кара избежать было невозможно: в сопровождении Котты, к которому Феникс, как мы с тобой помним, издавна испытывал самые нежные чувства, Кар являлся в любое застолье, в любую компанию, в которых в это время Феникс находился, и, горячо поддерживаемый своим другом Коттой, начинал выпрашивать, вымаливать, вытребовать. Когда Кар его окончательно донимал, Феникс отводил его в сторонку и давал ему «уроки поэзии», иногда краткие, порой продолжительные, разбирая с Публием, однако, не свои любовные элегии, а чужие стихи.
Они, говорю, уединялись. Но я один раз подслушал. Феникс разбирал с Каром оду Катулла. Вот эту:
…Ну и так далее… Феникс каждое слово рассматривал, словно вынимал, пробовал на зубок и возвращал на его место в строке, доказывая, что слово это незаменимо никаким другим, что только его можно было поставить, дабы выразить чувство и произвести то неповторимое впечатление на слушателя, которое, дескать, только великому Катуллу под силу. А Кар растерянно слушал Феникса, а потом воскликнул: «Но это же не про любовь стихи! Это про…». Феникс не дал ему договорить. «Именно про любовь. Про высшую ее стадию, — спокойно возразил Феникс и прибавил: — Ты научись сначала подбирать нужные слова, сочетать их с размером, пусть сухо, но точно. Потом, когда научишься и начнешь описывать живые мятущиеся чувства, эта сухая точность тебе пригодится. Сам будешь чернеть и страдать, а стихи твои будут радоваться и искриться»… Феникс весело рассмеялся. При этом глаза его…
— Вот это теперь в нем особенно поражало! — воскликнул вдруг Вардий. — Глаза его! Я тебе уже докладывал: в них удивительным образом сочетались детская удивленная открытость со старческой грустной мудростью. Такими у него были глаза, когда он молчал. А когда начинал говорить, особенно когда его спрашивали и заставляли отвечать или когда надо было реагировать на чьи-то замечания, шутки и выходки, особенно когда надо было смеяться и он смеялся! — глаза его сразу теряли прежнее выражение, будто слепли… Трудно описать этот взгляд, который, собственно, и взглядом нельзя назвать, потому что глаза неживые… Представь себе смеющегося человека с окаменелым взглядом. В этом взгляде было… как бы это точнее выразить?., в нем было нечто не просто обгоревшее, а совершенно сожженное и от этого остекленевшее… Не только я — многие из его друзей и приятелей чувствовали, что Феникса лучше не трогать, не заставлять говорить. Не чувствовал только Публий Кар и приставал со своей любовной поэзией. И я сейчас думаю, может быть, именно он…
Гней Эдий замолчал и остановился.
До гельветской деревни нам теперь оставалось несколько шагов. И шедшие впереди нас охранники- германцы мешкали у деревенской ограды, по-видимому, ожидая приказа, вступать на территорию селения