двинется в неизвестное, в Гродненскую крепостную артиллерию. Выяснилось, что целый ряд моих приятелей и просто знакомых, отцы которых «принимали меры», назначены писарями, то есть «устроились». Вот Митя Лукоянов — сын крупного лавочника («Оптовая и розничная торговля мукой, крупой и подсолнечным маслом»).
Рафаил Стыскин (Фолька). Красавец парень, способный футболист, но совсем неспособный к «наукам». Дальше четвертого класса реального училища не пошел. Сын еврея владельца оптической мастерской («Ремонт биноклей, очков, компасов, хронометров»). Кроме Фольки у оптика две дочери — тоже красавицы: Роза и Сильва, обе давно на выданье. Но кто возьмет красавиц бесприданниц и, кроме того, воспитанных хотя ремесленником, но не для трудовой жизни, и необразованных — они, как и брат, к наукам неспособны. Фолька стал писарем только потому, что Дуся Лукоянова, сестра Мити, не может без Фольки прожить и часа, а Фолька вопреки желанию папаши Лукоянова все-таки попал к нему в зятья. Пришлось старику «принимать меры» и за сына, и за зятя. Беда этим богачам! Сколько у них забот и хлопот!
Яков Графов — домашний человек у зятя Гарелина, Ивана Павловича Бакулина, его мажордом и секретарь. Однако для проформы Яша работал конторщиком. Не перегружался и частенько на работе отсутствовал. Парень он был бы неплохой, но прислуживание с детских лет Бакулину наложило на него свою печать. Сам почти лакей, он на маленьких людей посматривал свысока. Видимо, нося отличные костюмы, хотя и перешитые из поношенных Бакулиным, но сделанных в свое время из дорогих материалов, он и себя считал в некотором роде Бакулиным. Его принципал, сам с первого дня войны, как прапорщик запаса, пребывавший в запасном полку, устроил и своего подручного в писаря.
Николай Говоров — сын «муллы» нашей фабрики — главного над сторожами-татарами. Этот откровенно говорил, что кресты и медали его не прельщают, он человек скромный и с пользой послужит вере, царю и отечеству в полковой канцелярии.
Подобных этим — много.
19 февраля
Сегодня утренним поездом я уехал в Шую. На станцию провожали отец, мать, братья, сестра Елена. Мария не могла отлучиться с работы, и я простился с нею еще вчера. Станция была заполнена такими же, как и я, новобранцами, провожающими. Нет ничего томительнее последних минут перед расставанием, не знаешь, что делать, чувствуешь какую-то связанность, несмотря на торжественность проводов и всю их серьезность: неизвестно, вернешься ли домой — ведь не в командировку едешь, а на войну. Откровенно ждешь момента отъезда. Наконец нужно расставаться. Последние объятия. Я целую дрожащие губы матери, ее заплаканное лицо, целую отца, братьев, сестру и иду в вагон. Отец кричит мне: «Помни, Миша, мы никогда позади не были». Я успеваю ему ответить:
— Не беспокойтесь, папа (у нас было принято отца и мать называть на «вы»), не осрамлюсь!
Поезд трогается, проводник закрывает двери вагона. Кончилось! Едем.
Вхожу в отделение, где оставил чемодан, домашние дары, изделия рук матери — разные вкусные вещи. Все на месте. Мои спутники, как и я, находятся еще под влиянием только что пережитого и молчат, углубившись в себя. Едем.
Сегодня же вечером нас, новобранцев, усадили в товарные вагоны, «телячьи», как назвал их один из моих товарищей. Когда унтер-офицер привел нас к вагону и построил, в глаза ему бросился самый высокий и здоровый из нас. Его он и назначил старшим, приказав поддерживать порядок, никого не отпускать, всех переписать и делать утром и вечером переклички, назначать дежурных, которые обязаны по очереди поддерживать огонь в печке, подметать пол и следить, чтобы в ведре была вода. Разъяснив все это, он спросил:
— Как твоя фамилия?
— Лепехин. Лексей, стало быть.
Унтер-офицер недовольно посмотрел на старшего.
— Нужно сказать «господин унтер-офицер», а не «стало быть». Так вот, — продолжал унтер, — когда нужно, назначай людей подносить дрова, уголь или горячую пищу, ежели раздавать будут. Понял?
Наш старший оказался на редкость бестолковым человеком: не мог связать двух слов, а не то чтобы распорядиться.
Но свет не без добрых людей. Всегда найдется человек, могущий выручить. Нашелся такой и у нас — хорошо одетый новобранец Евстигнеев, почему-то несколько старше нас, что мы отметили сразу, как только он заговорил.
— Ребята! Предлагаю сделать так: я сейчас перепишу фамилии всех, а старший назначит потом дежурных.
Через несколько минут все было налажено, и оттертый от своих обязанностей старший сохранил все же некоторые права: ему было отведено место на верхней полке у окошка, закрытого железной дверкой. Евстигнеев поместился с ним наподобие адъютанта. Сейчас мы стоим на станции Новки. В вагоне тепло. Большинство новобранцев спят. Дежурный помешивает в печке. Я сижу под фонарем и пишу заметки...
22 февраля
Проехали Москву, но ее не видели: была ночь, и все мы спали. Народ в вагоне подобрался неплохой, никто не отказывается сходить за дровами или водой, добросовестно дежурят у печки, бегают компанией за кипятком, помогают друг другу. И я со всеми вместе.
В вагоне нас тридцать два человека. Из них трое интеллигентов. Это, во-первых, Гриша Малышев — сын ивановского ресторатора, очень красивый парнишка, скромный, изящно сложенный, не ругается и «не произносит слов», но за себя постоять может. Вчера один хамоватый парень задел Гришу словами, тот смолчал; тогда наглец толкнул его несколько раз. Гриша только отстранялся. Наконец решив, что Гриша трус и боится его, парень велел Грише перейти на его место на нижних нарах и стал сбрасывать Гришины вещи. Гриша, так же молча и не торопясь, схватил его за пояс, поднял и довольно неаккуратно бросил на пол. Тот со стоном поднялся:
— И пошутить нельзя!
Гриша, не повышая тона:
— Подними, что бросил, и положи на место.
Парень с ворчанием выполнил все, что Гриша от него потребовал, улегся на своем месте и закрылся с головой. Ни один человек не поднялся в его защиту. Отношение к Грише теперь стало другим — его стали уважать. Все мы были удивлены. Никто и предположить не мог, что в стройном, скромном и покладистом Грише кроются такая большая физическая сила и неменьшая выдержка.
Второй интеллигент был Евстигнеев Степан, выделявшийся среди нас своим нравственным достоинством и какой-то внутренней силой, всегда спокойный, выдержанный, внимательный. Кем он был раньше, я не знал.
Удивляли меня спутники. Все они как будто неплохие ребята. Но как распущенны многие из них! Особенно это проявлялось в бесконечных рассказах, которыми заполнялись вечера. Рассказы не отличались особой замысловатостью. Героями их, как правило, являлись поп, купец и барин, значительно реже мужик. Все они оказывались закоренелыми развратниками. Им приписывалось столько невероятных гадостей, что становилось ясно: весь рассказ или значительная его часть — плод фантазии.
Почему эти молодые и в общем хорошие парни проявляют такой нездоровый интерес к половым вопросам и разрешают их так отвратительно безобразно? Я поделился своим возмущением с Евстигнеевым, который, слушая подобные рассказы, оставался всегда невозмутимым.
— Оставь их в покое. Никакие они не развратники. Жизнь у них такая, что они ничему хорошему не могли научиться. А поставь их в другие условия — и они окажутся превосходными людьми. У большинства все это наносное, молодечество в их понятии. И не пытайся их разубеждать. Сейчас они не поймут твоих благих намерений, обидятся и тебя могут оскорбить. В армии, на работе, в боях они будут другими, и привычная короста постепенно спадет с них. А в тебе, знаешь ли, больше, чем следует, интеллигентности. Ты все-таки смотришь на своих товарищей сверху вниз. А ты принимай их такими, какие они есть. Пойми, что быть лучше они пока не смогли, а в дальнейшем смогут. Вот посмотри на Иголкина. Самые гадкие рассказы — его. Можно подумать, сквернее человека и не найти. А что происходит с ним, когда он берет в руки гармонь? Ведь прямо преображается. Столько задушевности, мягкости, нежности, мечтательности в его игре. В это время он поэт. Вот и попробуй разобраться, что он такое на самом деле. Мне думается, что