общения с ними и ссорятся с этими друзьями на почве возвышенных, восхитительных, неземных разногласий — например, из-за лейбористской партии. Клара так жаждала подобной жизни, так была признательна Уолтеру за этот ее проблеск, что чуть не расцеловала его прямо на улице; собственно говоря, в тот день она впервые ни слова не сказала, когда он стал расстегивать на ней бюстгальтер.
Потому что у ее родителей друзей не было. В их дом иначе как по обязанности не приходили, и немногие сохранившиеся семейные торжества давно превратились в тяжкую повинность. Наступало Рождество, и родственники, с тяжкими вздохами и кислыми лицами, пекли пироги и совали друг другу подарки. Наступал чей-нибудь день рождения, и ему дарили очередную «полезную» дребедень. Никто не заходил к ним просто так, на огонек, а родители, если куда и выбирались, так только на многолюдные и тоскливые общественные мероприятия и в кино. Порой Клара просто задыхалась от невостребованных теплых, нежных, дружеских чувств — ей не на кого было их излить. Иногда она отваживалась задуматься о причинах так странно сложившейся жизни, понимая, что подобное отношение к окружающим ненормально, хотя это ненормальное отношение настолько вошло в ее плоть и кровь, что любое отклонение от него ей всю жизнь суждено было воспринимать как нечто противоестественное; однако, случись искомой причине хоть на миг высветиться в ее сознании, Клара, содрогаясь от ужаса, закрывала глаза: уж лучше полная темнота, чем столь горькое прозрение. Однажды по поводу Рождества мать заметила, что сама она в детстве никаких подарков не получала, никому и в голову не приходило их для нее покупать, но как-то раз старший брат решил пошутить и повесил в ногах ее кровати Рождественский чулок, а когда она радостно вскочила развязать его, внутри оказались угли из остывшего камина. После этой истории, рассказанной матерью в назидание всем слишком капризным детям, Клара лежала в постели, дрожа от страха, боясь даже заплакать, и думала, что ей еще повезло, что если так, то она согласна на любое притворство.
Но самые тягостные минуты Клара переживала дома даже не тогда, когда ее игнорировали холоднее, откровеннее обычного — на это она могла ответить такой же безучастной глухотой, — а тогда, когда свое брали глубоко скрытые, не видимые миру трещины и изъяны. Так, самое жестокое потрясение Клара пережила тогда, когда мать разрешила ей поехать с классом в Париж. Такого в «Баттерсби» раньше не было, поездка организовывалась впервые стараниями неутомимой мисс Хейнз, и школа гудела; происходило все это уже после смерти отца, Кларе было семнадцать лет, она училась в последнем классе. Особенно советовали поехать тем, кто изучал французский по углубленной программе; впрочем, большинство девочек и уговаривать не приходилось: во-первых, поездка стоила недорого, во-вторых, мальчики тоже ехали. Когда обо всем было объявлено, Клара сразу сказала, что мать ее в жизни не отпустит, не стоит и просить; в ответ на это — о ужас! — ей дали понять, что если причина кроется в финансовых сложностях, то школа может помочь. Клара не могла им объяснить, что дело не столько в деньгах, сколько в том, что любая вещь, сулящая удовольствие, вызывала у матери инстинктивный протест, а кому не ясно, что путешествие в Париж неизбежно предвещает удовольствия куда больше, чем пользы для учебы. Финансовая проблема, собственно, даже не стояла, мистер Моэм семью обеспечил хорошо, кое в чем даже слишком хорошо — больше, чем он, вбухать в страховку было довольно сложно.
Предложение о материальной поддержке поставило Клару в сложное положение: оно вынуждало ее как минимум известить мать о готовящейся поездке. Неудобно было отказываться от такой щедрой заботы без достаточно веских на то оснований. На благосклонность матери Клара поначалу не смела и надеяться; неделю или около того она ворочалась по ночам без сна, набираясь мужества услышать неотвратимое «нет!». Но постепенно, поддаваясь уговорам Уолтера Эша, она позволила закрасться в свою душу слабой, совсем слабой надежде: вдруг каким-то чудом мать удастся уговорить? И стоило Кларе допустить лишь намек на такую возможность, как ее захлестнули, затопили безудержные мечты; ее сердце поверило, для нее уже лопнули почки на деревьях, взметнулись ввысь арки и башни соборов, потекла под мостами Сена. Целая неделя в Париже, на Пасху — да за такое Клара готова была душу продать! Она отчаянно пыталась стряхнуть гибельное наваждение, пыталась убедить себя, что вся поездка — не более чем строчки на доске объявлений, но разум отказывался возвращаться в родную серую стихию. Клара набрасывалась на Уолтера с упреками: это он, он внушил ей надежду, он толкал на риск, поощряя ее планы! Именно это в конечном счете привело к тому, что, несмотря на благополучный исход, Уолтер Эш ей постепенно разонравился. При мысли о предстоящем объяснении с матерью которое все равно ничего не даст, чувство потери становилось нестерпимым. Она не могла простить школе такой пытки. Лучше бы никакой поездки никогда не было.
И тем не менее, когда Клара собралась наконец с духом и в воздухе гостиной обреченно повисли ее робкие слова, мать сказала: «Да». Она сидела и вязала, глядя в телевизор, вязала, поджав губы в обиде невесть на что, а выслушав, кивнула, подумала и сказала: «Да». Клара, умудрившаяся свой вопрос задать так, что не сразу и разберешь, и сейчас сжавшаяся в предчувствии безжалостного отказа, подумала, что мать чего-то не поняла, и повторила всю невнятицу заново; мать снова кивнула, сказав: «Да». То есть, конечно, она не сказала «да», она сказала «посмотрим», но на ее языке это означало самое недвусмысленное согласие. Клара еле досиживала на краешке кресла, она была вконец измучена и из последних сил выдавила:
— То есть ты серьезно думаешь, что мне можно будет поехать?
— Собственно, почему бы и нет? — произнесла миссис Моэм, жестко улыбаясь, явно довольная Клариным растерянным видом. — Не вижу причин отказываться. Раз ты говоришь, что другие тоже едут, и если это действительно так недорого, то, собственно, почему бы и нет? Верно?
Не могла же Клара заорать ей в лицо: будто ты, черт возьми, не знаешь, почему нет! Не видишь ты причин, как же! Ты просто старая чертова садистка, подлюга, ханжа, вот какая причина! Ты считаешь Париж рассадником порока, и я тоже, и я тоже, потому мне туда и хочется, потому ты меня туда и не пустишь! Ничего этого Клара сказать не могла. Она промолчала. У нее сдавило горло. Однако не от радости.
— Не вижу, — продолжала миссис Моэм, — почему бы тебе немного не встряхнуться. Тем более, ты говоришь, к экзаменам потом будет легче готовиться; не вижу причин отказываться.
Клара не знала, куда девать глаза.
— Спасибо, — промямлила она и, безошибочно почуяв недоброе, поняла, что надо срочно хоть что- нибудь сказать, надо не дать матери произнести следующую фразу; Клара открыла было рот, но на ум ничего не шло, и мать, устроившись поудобнее, проговорила:
— В конце концов, у тебя был нелегкий год, Клара. Я имею в виду отца. Так что отдохни, переключись.
Оставалось только сидеть и терпеть. Ибо, если признать правду, это трогательное проявление заботы было страшнее любого пренебрежения: оно ставило под сомнение основу основ их существования. Получалось, что не так все безнадежно, что ненависть не беспросветна, что хорошая дочь сумела бы найти путь к сердцу матери, даже такой. А если не все потеряно, то сколько сил и стараний предстоит им теперь приложить, сколько пройденных миль пройти заново, сколько вынести взаимных упреков и мук всепрощения? И какой беспристрастный свидетель нынешнего их разговора поверит теперь Клариным обвинениям? Эта женщина просто ограбила Клару, лишив ее единственного утешения в неравном противостоянии — гордого сознания собственного достоинства, и для этого ей хватило нескольких нормальных человеческих слов. Клара смогла неплохо приспособиться к роли отверженной, но вот чувство признательности выражать не умела.
Она даже не поблагодарила мать. Она сидела молча, с пылающими щеками, она не могла простить ни времени, убитого на подавление своих желаний, ни бесплодных, теперь ненужных попыток бунта; она задыхалась от ненависти при мысли о том, что ее лишили радости ожидания. Теперь, получив согласие, она представляла, как могла бы жить предвкушением поездки, вместо того чтобы маяться в колебаниях и неопределенности. Все испорчено, с горечью думала Клара; уже неважно, поеду я или нет, отпустят меня или нет, все равно все испорчено. Отпуская меня в Париж, она лишь выигрывает, она делает мои мучения еще мучительнее. Мне не дали умереть от горя, так теперь я умру от стыда — какая разница?
Потом, когда она села за уроки, Кларе пришло в голову, что Корнель и Расин так близки ей потому, что у них все точно так же. На принятие одного-единственного решения — пять долгих актов. С той разницей, что она играла свой спектакль в одиночестве, других желающих не было. Сидя над переводом отрывка из «Полиевкта», она думала, что, найдись остальные персонажи для ее трагедии, она была бы абсолютно счастлива. Больше ей ничего от жизни не надо, большего она бы не просила.