и мы надеялись, что комиссия, вникнув в наши нужды, крепко нам поможет. Но с первых же дней бросилась в глаза чрезмерная и неоправданная придирчивость и членов комиссии, и ее председателя. Это заметили не только наши люди, но и соседи по танковому лагерю.

Однажды Шмидт, начальник лагерного сбора, встретившись со мной на танкодроме, сказал:

— Чего этот телеграфный столб вяжется к тебе? Думаешь, не вижу? Ей-богу, Халепскому хочется спихнуть тебя и поставить на бригаду Степного-Спижарного. Потом скажешь, что я врал... Знаешь что? Устрой у себя в хавире, на веранде, небольшой воскобойничек. Только смотри, чтоб коньяк не пах клопами. Позови Ольшанского, меня. И я враз обломаю. Будет не акт, а хвала господу. Для всех вас он шишка, а для меня Колька Долговязый — и все.

— Нет, Дмитрий Аркадьевич! — ответил я. — Пока не будет подписан акт инспекции, никаких воскобойничков не будет.

Прошло еще два дня. Проверялось огневое дело. Танки вышли на исходную линию. Экипажи приняли сигнал. Тяжелые громады плавно тронулись с места, зашевелились башни, короткие дула пушек задрали вверх свои рыла, грянул залп, и сразу же, хорошо видимые, щиты окутались голубым дымом.

Один щит остался непораженным. Уже отстрелявшиеся машины шли, пятясь к исходной черте, а одна все еще оставалась на линии огня. Из ее башни донесся глухой удар, и вслед за этим захлопали крышки люков. Экипаж Т-28 выскочил наружу: в дуле орудия застрял снаряд. Люди знали свое дело. Накинули на конец банника длинную веревку, пустив от нее два конца. Ввели банник в дуло ствола. Два танкиста, взявшись за концы, легким нажимом начали выталкивать снаряд из казенной части орудия.

Комдив Ольшанский, проверявший стрельбу, позвал меня к себе, на наблюдательный пост. Я не откликнулся. Вызов, теперь уже с гневом, повторился во второй и третий раз. Я махнул рукой, продолжая стоять у застрявшего на линии огня танка. Люди вспотели не столь от тяжелой работы, как от сознания опасности операции: от малейшего толчка мог сработать взрыватель.

Опасность была очевидна. Взорвавшийся снаряд мог разнести вдребезги пушку, в клочья искромсать башню, и его смертельные осколки не пощадили бы никого. Большому  риску были подвержены эти юноши, которые не колеблясь выполняли свой воинский долг. И быть может, они потому с таким рвением взялись за опасное дело, что своего старшего начальника видели рядом с собой.

Наконец заклинившийся снаряд сдвинулся с места. Теперь уже без особого труда его извлекли из пушки. Я направился к наблюдательному посту.

Позеленевший от злости комдив Ольшанский начал меня распекать:

— Отдам под суд. Самовольничаете. Не выполняете приказов. Кто я для вас? Замнач АБТУ или пешка? Трижды я вас звал, а вы ни с места. А что, если б снаряд разнес танк, экипаж, вас? Прикажете мне отвечать? Не так ли? На моих глазах разорвало командира бригады!

Тут во мне скопилась вся горечь за все придирки инспекции и ее главы. Я ответил:

— Командир бригады! А люди? Товарищ комдив, кроме суда трибунала есть еще суд собственной совести. Я и сам отдал бы себя под этот суд. Подумайте, как бы я повел в бой людей, которых покинул в момент смертельной опасности? Отдавайте меня под суд...

— Я, конечно, должен был приказать вам отойти от танка. Это моя обязанность!

— А я обязан был не исполнить ваш приказ. Это мой долг!

Глупые люди не терпят возражений. Малейшее несогласие они принимают за бунт. А в военном деле, с его строгой дисциплиной, с модусом безоговорочного подчинения младшего старшему, быстроменяющийся ход вещей сам по себе нередко требует уклонения от буквы приказа.

Ольшанский смолк. Достал папиросу, закурил. Вскоре стрельба закончилась. Пешком, пересекши правительственную трассу, мы молча возвращались узкой тропинкой в лагерь. Чувствуя предвзятость во всех действиях комдива из АБТУ, я не был склонен вести с ним беседу. И вдруг рука моего долговязого спутника легла на мое плечо.

— Вот что, комбриг! — проникновенно начал Ольшанский. — Теперь скажу вам откровенно — ваши танкисты покорили меня давно, а сегодня... Скажу по правде — хотел проверить вас. Конечно, многие наши командиры поступили бы так же — людей не бросают в беде. Но кое-кто воспользовался бы случаем — начальство позвало. А вы не воспользовались...

Лед тронулся. Вскоре был подписан акт инспекции. С этим актом на руках Ольшанский пригласил меня, что  уж было совсем необычным, к заместителю командующего войсками округа Фесенко. После посещения штаба округа у нас в лагере, на общем собрании всей бригады, Ольшанский поздравил наших танкистов с достижениями и пожелал им новых больших успехов.

А вечером на веранде нашего лагерного домика моя мать и жена накрыли стол. Мы с Зубенко пригласили Ольшанского, всех членов комиссии, Шмидта с женой.

Ужин прошел в теплой, дружеской беседе. Ольшанский повеселел. Куда девалась строгая, неприступная маска с его большого лица. Он встал во весь рост, нагнулся через стол, взял руку моей матери, трижды ее поцеловал:

— Спасибо вам, мамаша, за командира тяжелой бригады.

Шмидт наполнил бокал московскому гостю.

— А теперь скажи, Колька, по чистой совести, почему ты так мучил моего бывшего командира полка? Знаешь, сколько мы с ним в 1921 году разгромили банд на Подолии!

— Скажу! — ответил Ольшанский. — Думаю, что мои члены комиссии меня не продадут. Я получил установку от Халепского построже проверить командира тяжелой бригады. Но я солдат, и для меня интересы дела выше всяких амбиций...

После ужина мы всей компанией через молодой сосняк, опоясывавший лагерь, двинулись к Днепру. Что еще можно сказать? Чуден Днепр при тихой погоде...

Кашу не сварили, а заварили

Человечество потеряло одного из лучших своих представителей, народ — лучшего мастера слова. 20 июня «Правда» передовую статью «Скорбь страны» посвятила только что ушедшему в мир иной Алексею Максимовичу Горькому.

Начальник лагеря Шмидт распорядился провести траурные митинги. Переживая тяжелую утрату, он весь день ходил пасмурный и угрюмый. Дмитрий Аркадьевич любил литературу, много читал, особенно писателей XIX века. После напечатания его повести «Станция Хролин» в журнале «Молодая гвардия» считал и себя в какой-то степени причастным к труженикам пера.

В лагерном клубе собрались танкисты обеих бригад — 8-й линейной и нашей тяжелой. Лица бойцов пасмурны. Глаза полны скорби. Сердца опечалены. Нет ни одного, кто бы не знал, не чувствовал на себе влияния могучего горьковского образа, слова. Весь лагерь собрался, чтобы отдать  последний долг усопшему писателю, буревестнику революции, великому гуманисту.

Доклад делал я. Танкисты слушали внимательно. Я чувствовал, что слова мои не падают в пустоту, что какая-то упругая волна идет от моего сердца к сердцам слушателей.

Максим Горький глубоко вошел в мое сознание, когда мне было всего лишь семь лет. Шел 1905 год. Я помнил молодежь, носившую глухие горьковские косоворотки с кручеными поясками и длинные волосы взачес.

Горького читали. О Горьком говорили, беседовали, спорили, хранили открытки с его изображением. И когда однажды ночью пришел в дом жандарм, он тоже искал какие-то книжечки Максима Горького.

Два пророка, два гиганта жгли огнем правды простые сердца русских людей. Их имена тогда гремели на весь мир — Ленин и Горький, Ленин и Горький.

Имя Горького было близко простым людям, рабочим, труженикам, скитальцам, сезонникам, мастеровым, батракам и бездомным. Толпами и в одиночку, наполняя пароходные трюмы, палубы, вонючие пристани, грязные вокзалы, смрадные ночлежки, они кидались за счастьем из одного конца страны в другой. Для этого черного люда с тощим карманом и богатой душой, впервые раскрытой миру Горьким, царь учредил специальный поезд четвертого класса, носивший название «Максим Горький». Я хорошо помнил четырехъярусные вагоны, в которых люди спали вповалку.

Вы читаете Особый счет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату