Голдберга, но он был поглощен разговором и ничего не заметил. Тогда Билл встал и нерешительно направился к столику молодого человека.
— Авраам Кон, — представился тот, протягивая руку.
— Билл Гудвин, — поздоровался Билл, пожимая ее.
Кон сказал что-то на идише. Билл почувствовал себя неловко.
— Давайте на английском, я почти не говорю на идише.
— Ничего, мы говорим по-английски, — сказал Кон. — Садитесь, выпейте с нами шнапса.
Польщенный вниманием к своей персоне, Билл сел. Кон представил ему своих друзей: рыжеволосого юношу по имени Мейер и человека с фанатичным взглядом, его звали Джиулиани, и он постоянно теребил бороду, кусал губы или грыз ногти.
— Значит, вы из Лондона, — заключил Кон.
— Да, из Лондона. — Билл взял небольшой стакан, который протянул ему Кон. Он взглянул на Мейера и одним движением, как обычно, опрокинул стакан. Ему пришлось задержать дыхание, он почувствовал, как слезы навернулись на глаза.
— Вы помощник великого Голдберга? — спросил Кон, подливая ему еще.
— Ну, я работаю на него, выполняю всякие поручения.
— И чем вы занимаетесь?
Билл задумался, рассказывать ли им о мистере Таббе. Если они социалисты, тогда все в порядке. К тому же они евреи, значит, порадуются, что деньги достались еврейскому приюту. Он выпил второй стакан (на этот раз гораздо легче, хотя вкус ему по-прежнему нравился не очень) и огляделся по сторонам. Голдберг громко спорил с девушкой, подслушать их было некому.
— В последний раз, — начал он, — я собирал налоги. В Лондоне есть человек, его зовут Пэрриш. Он делает неплохие деньги на евреях, на предприятиях с потогонной системой, у него с полдюжины домов — игорные, бордели, туда ходят всякие расфуфыренные щеголи, богачи. Поэтому мы решили забрать у него часть прибыли. Мистер Голдберг назвал это «народным налогом» и обещал разоблачить этого господина. А я тут на днях отобрал у одного из его людей триста фунтов. Можно сказать, вытряс.
— Вытряс? — переспросил Кон.
Все трое внимательно посмотрели на Билла, он подумал, что его история их впечатлила.
— Просто… напал на него. Забрал деньги. А потом мы их отдали еврейскому приюту.
— А-а-а… — протянул Кон. Лица собеседников выражали заинтересованность и уважение.
Парень по имени Мейер оживился:
— Вы не против насильственных методов, да? Это хорошо. Нужно использовать силу.
— Ведь это ради правого дела, — сказал Билл.
— Конечно, — подхватил Мейер. — Конечно. Я об этом и говорю. Скажите, в Лондоне еще много таких, как вы?
— Есть немного, — ответил Билл. — Например, фении. [6] Ирландцы. Некоторых я знаю. Тех, что живут в Ламбете, откуда я родом.
— Фении? — переспросил Джиулиани.
Кон быстро заговорил на идише. Джиулиани закивал, глядя на Билла. Затем Кон снова перешел на английский:
— Вы знаете кого-то из фениев?
— Да, у меня есть несколько друзей. Они знают, что я их не сдам. Я вообще много ирландцев знаю, с самого детства.
— А что мистер Голдберг думает об этих ваших друзьях?
— Ну… Вообще-то мы с ним о них не говорили. У него своя точка зрения, понимаете? И я его уважаю за это.
— Конечно, — кивнул Кон. — Мы все его уважаем. Но ведь ему необязательно обо всем знать, правда? Это интересно — то, что вы сказали про ирландцев. Я бы встретился с кем-нибудь из них.
— Могу познакомить, — ответил Билл.
— Правда? Было бы здорово. И еще кое-что…
Он вновь наполнил стакан Билла. Парень хотел было отказаться, но постыдился. Он оперся на локоть и наклонился к Кону поближе, чтобы услышать, как тот шепотом рассказывал собутыльникам о политическом значении насилия. Мейер иногда вставлял реплики, а Джиулиани грыз ногти. Для Билла словно целый мир открылся, он будто неожиданно познакомился с новым для себя языком, даже толком не уча его. Теория… Что за всем стоит смысл… Что насилие может быть чистым и благородным… И он узнал новые слова: терроризм, террорист. От этих слов Билл дрожал — они доставляли ему необъяснимое удовольствие. А Кон продолжал рассказывать о национализме, свободе, коммунизме, анархизме и динамите.
Когда они вышли из кафе, Билл обнаружил, что они с Голдбергом одни. Он не понимал, как так получилось и где они находятся, лишь осознавал: его новые друзья куда-то исчезли, и ему не по себе, причем явно не из-за Голдберга.
— О чем ты говорил с этими придурками в кафе? — Голос Голдберга был твердым.
— А? — Билл вздрогнул. У него возникло такое чувство, будто его ударили исподтишка. Он пытался собраться с мыслями.
— Они рассказывали… Они спрашивали… Про ирландцев и всякое такое… Про фениев. Динамит и так далее.
Глаза Голдберга гневно сверкнули. Билл, ничего в этой жизни не боявшийся, понял, что трясется от страха.
— И? — спросил Голдберг.
— Они сказали… Они говорили, в общем, не знаю… о терроризме…
Внезапно он был прижат к стене, его ноги не касались земли. Журналист держал его одной рукой, другую же занес для удара, кулак у него был чудовищного размера. Билл прекрасно знал, что Голдберг силен, у него были плечи, как у землекопа, но все произошло так неожиданно, это была такая звериная ярость, что у Билла перехватило дыхание, и он не нашел в себе сил сопротивляться.
— Подобная болтовня — яд, — сказал Голдберг. — Эти люди — яд. Они паразиты, ленточные черви, если угодно. Нам с ними делать нечего, они не имеют отношения ни к прогрессу, ни к социализму. Знаешь, что они делают бомбы? Ты видел, как взрывается бомба? Ты когда-нибудь видел, как невинных детей разрывает на кусочки? Я видел. Борьба? Конечно, мы боремся, если придется. Но мы боремся со злом, а не с невинными. И мы умеем отличать одно от другого. Все, что им надо, это убивать, убивать всех, убивать ради убийства, распространять панику, проливать кровь, уничтожать. Интересно, как это поможет миру? У тебя есть голос, у тебя есть мозги. Используй слова. Говори с людьми. Спорь. Организовывай. Вот это срабатывает. Вот это называется прогрессом. Вот где нужны разум, отвага и порядочность. Если я еще раз увижу тебя с этими трусливыми уродами, Богом клянусь, я размажу тебя по стенке. У тебя есть мозги. У тебя есть глаза. Сравнивай. Слушай. Думай. Кто хорошие люди? Кто плохие? Думай головой.
Никто никогда еще не разговаривал с Биллом подобным образом. Он был напуган. Не силой Голдберга, но вызовом, брошенным ему. И это был не тот леденящий, сковывающий страх, — в нем было что-то восхитительное. К тому же Билл почувствовал, что гордится собой: Голдберг явно считал, что он чего-то стоит.
Билл не мог в точности вспомнить, как сопровождал Голдберга в зал, где тот должен был выступать с речью. Он помнил, как ел где-то маринованную селедку, помнил, как чашку за чашкой глотал крепкий кофе, помнил, как шел по узким улочкам, набережным и мостам, проходил мимо пришвартованных баркасов, на которых лаяли собаки и мужчины с трубками в зубах разгружали уголь, табак и соль. Он помнил душный, дымный зал, наводненный людьми, царившую в зале атмосферу важности происходящего и напряженную тишину, когда Голдберг начал свою речь. Билл был зажат в углу, он не мог даже присесть, у него то и дело закрывались глаза, голова падала на грудь, когда он впадал в дрему, но он тут же снова просыпался.
Голдберг говорил на немецком. Этот ясный, твердый, выразительный голос; эти полные драматизма глаза, чуть искривленные в ухмылке губы; то, как он потихоньку сходил с кафедры, пока не оказался прямо перед аудиторией, продолжая говорить без своих записей, то, как он теперь говорил от самого сердца, словно пел, — все это заставило Билла почувствовать себя пленником этого голоса и этого человека, хотя он и не понимал, о чем тот говорит. В Голдберге уживались страсть и ирония, смелость и ум, презрение,