А в окна веточки опавшие печальны.
Так просто по ветру печальны — вот и всё.
Летят в окошки, голосами восьмиклассниц кричат, что умирают, мол…Да где там…
А завтра в школе мальчик, — однокашник, отдаст последний комсомольским им салют, — вчера еще он пионером был, а сёдня уж веточки сажает, как большой. Ему неловко веточку сухую держать осемененною рукой. Глаза он прячет в пазуху малую, да выползают глазы из-под брюк. Глядят, как будто в женской раздевалке увидели припухлости каки. (Само собой понятно — есть секреты, которые нуждаются в скорейшем уничижении путем оласки оных ближайшей статуе иль ямке небольшой.)
Слезинки оросят слепую землю. (Да, кстати (иль не кстати), но сказать, что вроде как и не земля-то вовсе. (А все ж земля с сухих газетных корок, что по весне бывают).
Ну так вот, слепую землю оросив, слезинки не воспитают жизненные силы и никогда тем веточкам- подросткам не зеленеть…
1989
I
Приехал однажды Ершов со стройки и рассказал о шагающих экскаваторах Пришвину. Но чудеса сии, к огорчению оного, не тронули душу второго, и они перешли на разговор о стихах первого.
— Ваши стихи мне нравятся, — сказал второй, — но мне хочется чтобы вы были свободны, как поэт.
— Как же вы представляете себе свободу поэта? — спросил первый.
Второй же так ответил на вопрос о свободе поэта:
Именно о сих выдающихся в небе птицах. А читатель уж дело его разумеет в порядке предмета и глядит в упор, понимая мастерство пиита и его великого труда!
— Я тоже так понимаю свободу пиита, — ответил Ершов, — ведь тут как? Главное ведь — поведение. Без особого поведения и пиит не пиит. В смысле отношения к таланту. Без этого, дорогой друг, не может быть свободного поэта, тут уж как ни крути, ни закручивай, тут уж как ни верти, ни заверчивай, тут уж как ни бросай, ни подбрасывай, дорогой ты мой стул-человек. Вот к примеру, приехал тут недавно один мой знакомый поэт Конякин со стройки и рассказал о чудесах навроде шагающих экскаваторов. Я хоть и не видал их никогда, а не тронули они мою душу, к сожалению, конешно, моему (хоть и не таю греха, а к вящему). Ну и чтобы, значит, не обидеть Конякина я к его стихам перешёл.
— Нравятся мне, говорю, твои стихи, — Только хочется мне, чтобы не был ты связан внешними, как говорится, материалами. Свободней, свободней надо, в смысле как поэт.
Спрашивает меня Конякин:
— Слушай, старик, а сам-то ты как свободу поэта представляешь?
Я же так ответил на его вопрос о свободе поэта:
Угадай в дрофе обитателя, потерявшего обитель, обитателя ищущего, но не обрящего и читатель в порядке предмета и глядя в упор, понимая мастерство пиита и его великого труда.
— Я тоже так понимаю свободу поэта, — ответил N. появившийся совершенно внезапно и без особого поведения в отношении таланта.
Рассказ N о шагающих экскаваторах.
Случилось мне в позапрошлом году побывать на стройке. Огромный размах строительства поразил меня, На многие сотни километров раскинулось оное. Не хватило бы мне и года, чтобы не только осмотреть, а даже описать и пятую часть предприятия. Но сильнее всего меня поразили шагающие экскаваторы. Железные, как барханы, сливались они в один могучий необходимый каскад. Необходимые, как слитки, одиноко могучили они в железе каскада. Одинокие, как каскады, слитно барханили они железную необходимость. Могучие, как тархуны, плыли они дрофами в небе. Из заоблачных высот показались вдруг мощные, как сархан-сарханы, баркун-тархуны. Барханы дрогнули. Начиналась охота на Белемнитов, большие косяки которых входили в залив.
N замолчал.
Ершов и Пришвин с ужасом смотрели на него…
II
Случилось однажды Пришвину 31 января 1953 года вспомнить, что нашелся такой поэт, что «бросил себя и даже наплевал на себя. И бросился в чан». На следующий день он очень крепко запутался в вопросе о правде.
Через два дня неожиданно испугался трудностей связанных со смертью.
Через год — 15 января 1954 года — восхитился «играют чудесно те самые деньки хорошие», а на следующий день около половины второго ночи Михаил Михайлович помер от рака желудка в припадке сердечной недостаточности.
Я, т. е. Константин Валентинович Рябинов, пребывая в благодатно-животворном рассудке и неумолимо-бодрой памяти (все прочее здоровьишко в последнее время[1] так себе, конешно, но тоже ничё, грех жаловаться, а то… совсем, знаете…. да и то… господа не обманешь, иже еси на небеси… etc уполномочиваю самоё моё (самое себя) сделать это нижеследующее заявление: не помню какого числа и года (кажется два года тому назад — точно — в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году) а число, если вы уж так настаиваете, а риродой уж это таково — настаивать прямо у нас — у вас, у людей, у людей, — настаивать, настаивать! Ну настояли — я говорю, что не помню точно — числа двадцать какого-то, потому как дело шло к Новому Году — праздничку
Но не в этом, однако, сущность сия. Работая в то время на заводе Электроточприбор в цехе, номера коего я не вспомню, и не настаивайте, (работая, позволю себе заметить, в качестве (случился со мной