стало известно в том юном возрасте, познания студентов-медиков в области анатомии человека являются просто безграничными.
К великому сожалению Джона, во владения Смитов входил еще довольно крупный земельный участок. Обязанностью Джона была стрижка газонов. Ничто он так не ненавидел, как послеобеденную борьбу с допотопной ручной газонокосилкой Джорджа и всеми силами старался избавить себя от этой работы. «Значит так, — сухо информировала его Мими, — пока не подстрижешь газоны, никуда не пойдешь!»
В связи с этим следует отметить, что всю свою жизнь Джон старался избегать каких бы то ни было серьезных физических занятий. Он был из тех, кого мы звали «ленивыми педерастами». Джон всячески чурался любых форм организованного спорта, что касается досуга, то он не играл ни в футбол, ни в крикет. (А на занятиях по физкультуре главным был девиз: «Ребята, мы делаем из вас полноценных и здоровых английских джентльменов, даже если это вас угробит!»)
Еще в доме Леннонов жили обожаемые Джоном дворняжка Салли и два сиамских кота. Он очень любил животных, но коты, несомненно, были его фаворитами. И если иногда он бывал жесток с людьми, у него ни разу не возникало даже мысли причинить боль чему-то четвероногому и хвостатому.
Благородство по отношению к животным было одной из черт характера маленького Джона. Другой, сразу вспоминающейся чертой, была его щедрость, инстинктивное желание дать всем окружающим возможность соучаствовать в любой маленькой радости жизни. Когда у Джона появлялся пакетик конфет, что случалось редко, ибо он, как и я, был очень ограничен в карманных средствах, он автоматически делил их поровну между всеми, кто оказывался рядом. Если конфет было двенадцать, а ребят четверо, каждый получал по три.
Что касалось моей арифметики, она была несколько иной: я прятал лакомства в кармане и ждал, пока не останусь один.
Если бы вдруг рядом оказался только Джон, пожалуй, я предложил бы ему одну конфетку. (Даже для себя я жадничал: прирожденный скряга, всегда откладывающий на традиционный черный день.)
И по крайней мере в этом отношении Джон повлиял на меня в лучшую сторону. Все же, такая близкая дружба, как наша, не могла держаться на столь неравных отношениях. «Слушай, Пит, — посоветовал он, — не будь ты таким прижимистым говном всю жизнь. Ты похож на какую-то ё… белку, которая все время прячет свои орехи. Поделись ты хоть немного с этим ё… миром.»
«Брось эти ё… конфеты в воду — и они будут возвращены тебе сторицей.» Хотя я убежден, что никто не возьмется порицать столь великодушные христианские изречения, внимательный читатель может заметить в них ряд выражений, которые едва ли восхитили бы взрослых. Однако, в том юном возрасте — максимум одиннадцать лет — мы именно так и разговаривали. У нас появилась привычка употреблять при беседе слова ё…, б…, и п… еще до того, как мы узнали (не без маленькой помощи наших друзей-медиков), что именно означают эти цветистые термины. В связи с этим читателя следует предупредить, что в дальнейшем эта книга изрядно подсолена подобными диалогами.
Наша речь стала со временем настолько ужасной, что как-то раз Джон предложил устроить соревнование: кто из нас сможет дольше обходиться без любимых пятибуквенных слов. «Мы так привыкли материться, — сказал он, — что можем выдать такое и при наших родителях. Я, например, могу пить чай и запросто вдруг брякнуть: «Мими, дай-ка сюда эту ё… соль», и тогда разразится ох…й скандал! Как ты думаешь насчет пари, Пит?»
Хоть мы с Джоном и поспорили на ириски или что-то в этом роде, единственным результатом было то, что мы настолько усиленно думали, прежде чем сказать, что следующие несколько часов провели почти в полном молчании. «Ладно, х… с ним, — сказал Джон в конце концов. — Этот идиотизм мне надоел. Давай перейдем на нормальный разговор.»
С юридической точки зрения пари выиграл я, но облегчение от его отмены было столь велико, что я никогда не настаивал на выполнении данного обещания.
Столь же неприличные, как и наш язык, мы с Джоном (вместе с Найджелом и Айвеном) грешили и гораздо более серьезными нарушениями общественного порядка. К этому относилось все: от небольших проступков и актов мелкого вандализма до магазинных краж, которые Джон загадочно именовал «шлепаньем по коже», а также менее легко квалифицируемые мелкие преступления.
Одна из самых первых «проверок» состояла в том, что, забравшись на дерево в конце Менлав-авеню, нужно было раскачиваться на веревке перед приближающимися двухэтажными автобусами. Главным в этой игре было ускользнуть от опасности в самую последнюю секунду. Другое знаменитое развлечение заключалось в забрасывании комьями земли машинистов допотопных паровозов, которые все еще ходили через мост Вест-Аллертон каждые двадцать минут или что-то около того. Почти все такие диверсии неизменно придумывал Джон, прославившийся тем, что во время одной послеобеденной прогулки по Вултону невзначай запустил кирпичом в уличный фонарь.
К тому времени я уже полностью отрекся от своего бывшего предводительства нашей «бандой четырех». И хотя я вполне мог вести себя агрессивно и даже неистово, когда этого требовали обстоятельства, я был — и остаюсь — довольно стеснительным и добродушным существом, в отличие от прирожденного главаря, каким зарекомендовал себя Джон.
Джон, в отличие от меня, инстинктивно тяготел к центру всеобщего внимания и его сила, как личности, всегда гарантировала ему большую и восторженную аудиторию. Что же касалось нашей банды, то Джон был ее главным комиком и философом, бандитом и звездой. И я, равно как и Найджел и Айвен, почти всегда соглашался с большей частью его идей и предложений.
Однако при несовпадении наших взглядов, я без колебаний заявлял ему об этом, или же наносил легкий укол его раздутому самомнению, когда требовалось спустить его с небес. Несмотря на свою готовность играть при нем второстепенную роль, я никогда не считал себя лакеем Джона. Он всегда презирал какое бы то ни было прихлебательство. Не будь наши взаимоотношения основаны на взаимном уважении, они едва ли смогли бы так бурно процветать свыше трех десятилетий. Короче говоря, мы были лучшими друзьями.
Последнее препятствие на пути к нашей бессмертной дружбе было устранено осенью 1952 года, когда мы оба учились в средней школе Куари Бэнк, респектабельном учебном заведении примерно в миле от Вултона. Естественно, каждое утро мы с Джоном на велосипедах уезжали туда и весь день наслаждались обществом друг друга.
Тогда наши развлечения можно было сравнить хотя бы с развлечениями Айвена Воэна, который после окончания Ливерпульского колледжа смог продолжать свою академическую карьеру вне досягаемости тлетворного влияния Джона. Айвен был, несомненно, самым образованным и интеллектуальным членом нашей банды: он на полном серьезе предпочитал древнегреческую драму и латинскую поэзию выбиванию уличных фонарей и запугиванию старушек. Наименее подающий надежды из нас, Найджел Уэлли, был переведен в школу «Блукоут» (синих курток) рядом с Пенни Лэйн.
Наша с Джоном карьера в Куари Бэнк будет подробно описана в следующей главе. Но один из инцидентов заслуживает незамедлительного упоминания прямо здесь, поскольку ему было суждено стать второй важной вехой в нашей дружбе.
Через несколько месяцев учебы в первом классе я отчетливо почувствовал, что Джон принимает нашу дружбу за нечто само собой разумеющееся и не требующее доказательства. Будучи хулиганистым, он быстро избрал меня безвредной мишенью для своего уничтожающего сарказма.
Язык его был одинаково быстрым и острым, и попытки нанести ответный удар чаще всего лишь усугубляли дело. Словесная дуэль с Джоном Ленноном всегда была очень опасной игрой.
Однако, в конце концов, я понял, что не должен позволять ему превращать меня в своего козла отпущения. Инцидент произошел после лабораторных занятий, во время которых он забавлял класс репликами в мой адрес. И хотя из класса мы, как всегда, вышли вместе, я немедленно выразил свое негодование вслух: «Джон, мне это надоело, — сказал я. — Если тебе хочется быть таким, я ни х… с тобой больше не играю.»
Вместо ответа Джон начал постукивать меня по голове велосипедным насосом, который у него был тогда в руке. «Ты дурак, Леннон, — повторил я. — Не смей, со мной так обращаться!»
«Что, яйцами несешься? — ухмыльнулся он, продолжая долбить меня насосом с возрастающей силой. — Что, Шоттон, яйцами несешься?» (Это школьное выражение неизвестной этимологии означало нечто вроде «начинаешь сердиться?».)