А там, глядишь, поползло мало-помалу, заскользило по глине – не удержать. У проходной, за сараями, лежали штабелями позабытые доски, толпился вокруг народ, земля была усеяна битой посудой да металлической пробкой. Одни расстилали на досках газету, резали колбасу, разливали по складным стопочкам, беседовали неторопливо, по-домашнему: сбитые, нерушимые компании. Другие соединялись случайными группами, пили из горла, утирались рукавом, ревниво следили, чтобы дележ шел поровну, гомонили скандально. Третьи бродили неприкаянно вокруг, искали напарников, чтобы повторить, а то и щедрых дураков, что угостят за бесплатно.
Леха пришел разок за сараи и застрял там навечно. Сказали ему – тут хорошо. Он и поверил. Хорошо тут, очень хорошо! Да и на самом-то деле, было ли где лучше?.. Пили за сараями без причины-повода, а раз так – пили всякий день. Деньги есть – вот и повод. От проходной бежали в магазин, из магазина – к штабелям. Леха прошел стремительно через все этапы: от сбитых, нерушимых компаний, через случайные группы, и добрался наконец до жалостливых подачек. Привык Леха к похмелью, к ежедневному вливанию. Деньги добывал по вечерам, работой скорой, быстрой, чтобы не ждать долгого расчета. И цена ему была – бутылка. Малярничал, обои клеил, стекла вставлял, паркет циклевал. Цену заламывал большую, потом тут же сбавлял, брал поскорее – бутылками. Лучше одна сегодня, чем две послезавтра.
И спился Леха. По утрам еле вставал, весь день трещала с похмелья голова, а вечером – снова на халтуру. Стал Леха-алкаш, Леха-матерщинник, Леха-драчун: папироска во рту, как приклеенная. На работу ходил по случаю, писал объяснения о прогулах, будто тыкал окурком в чернильницу. Потом и ходить перестал. Прилепился Леха к мебельному магазину, набивался покупателям в грузчики, соблазнял дешевизной. Хватал с напарником шкаф – и бегом, на полусогнутых. Напористый, быстрый по дурному. Шкаф – о косяк, диван – о ступеньку. Сила есть – ума не надо. Зато сразу, тут же, в момент.
После погрузки сидел на корточках у магазинных дверей, руки свесив меж колен, курил, поплевывал, задирался с конкурентами. Ловкий был поначалу в драке, верткий, как угорь, а потом силы пропил, ловкость растерял. Прежде он бил других, теперь били его. Однажды вез мебель, упился по дороге, танцевал в кузове цыганочку: выпал на повороте на асфальт. Месяц в больнице лежал, с жизнью прощался, с Богом здоровался. С перепугу хотел завязать, да уж присох теперь – не отлипнешь. Леха Никодимов – неприметный рядовой великой армии алкоголиков.
Вот он трухает по улице на полусогнутых, пьяненький, безвольный, бессловесный, – сгорбившись, скрючившись, руки отвисли, ладони спрятались в рукава, – а впереди твердо шагает на толстых ногах крепкая, задастая женщина, кормилица, добытчица, глава семьи, ведет непутевого мужа домой на расправу, И не знает он, чего теперь делать: то ли бить ее, то ли виниться, то ли трешку просить на опохмелку.
Вот он стоит у винного магазина, заглядывает просительно в суровые лица в безумной надежде на бесплатное угощение, озябший, простывший, промерзший, – пальто застегнуто наискосок, шапка с надорванным ухом, крупная капля под носом, а огромный, пьяный, наглый мужик-пропойца пихает его жирным пузом, оттесняет конкурента от магазина.
Вот он жмется в подворотне в кругу себе подобных, на трясущихся паучьих ножках, шмыгает, ерзает, дрожит в нетерпении, а старик-слепец у стены незряче уставился на бутылку, сам разливает по стаканам, чтобы не обманули при дележе, определяет на слух точный уровень.
Вот он, крадучись, с раннего утра торопится к дружку в цеховую кладовку, отливает в банку клей БФ на спиртовом растворе, бежит закапывать в снег. К обеду клей от мороза свернется, грязные хлопья опустятся на дно, и можно выпить по очереди с дружком, из одной банки, морщась, содрогаясь тощим, костлявым телом, бурую, густую, омерзительного запаха дурманящую жидкость.
Вот он хоронит своих дружков, одного за другим, молодых еще, каждому под сорок, – тот под машину упал, этот лаку глотнул, тому голову проломили в драке, – и тоскливо пьет на поминках, стакан за стаканом, а, напившись, неуклюже танцует цыганочку, орет дурным голосом матерные частушки. А на кладбище молодые лежат рядами. Молодых теперь не меньше, чем стариков. И у каждого на плите: 'Трагически погиб', 'Трагически погиб', 'Трагически погиб'...
Вот он выходит по утрам из вытрезвителя, а старый его знакомый, дряхлый фельдшер с вытаращенными глазами, со склеротическими жилками на мясистом носу, топает на него опухшими ногами, орет всякий раз с тоской и болью: 'Люди, вы спиваетесь! Вы спиваетесь, люди! Вам известно это или вам неизвестно? Какое у вас будет потомство, люди? Кого вы выродите? Мне страшно! Мне страшно за ваших детей, люди!' Леха слушает фельдшера и тоскует. Леха переживает очень. Ведь он и ему верит. Он, Леха, всем верит. Всем-всем. Такой уж он уродился.
(Эй, психологи! Где же вы? Приглядитесь к Лехе Никодимову. Изучите. Исследуйте. Определите истоки. Обнажите корни. Составьте таблицы-графики. Разберитесь и помогите. Молчат психологи. Бормочут несуразное. Спотыкаются-заплетаются. Стоят бок о бок с Лехой Никодимовым у винного магазина, определять причины не хотят. Хотят психологи опохмелиться.)
6
Он опустил ноги с кровати, сел, повертел налитой головой.
В палате было пусто, больные по погоде расползлись по парку, и только рядом, на ближней койке, лежал на спине крохотный, мумией усохший мужчина, цветом лица спивался с наволочкой, бородкой с острым клинышком непримиримо нацеливался в потолок. На груди у мужчины стоял некрупный транзистор, в ушах – наушники.
Леха Никодимов был недоволен своим соседом. Леха его почти ненавидел. Какой-то он был смутный, неясный, не такой, как другие. Все вокруг – чистые стеклышки, на просвет свои, а этот – не разбери поймешь. Не пил, не курил, анекдоты не травил. Лежал весь день на спине, слушал транзистор. И не поболтаешь с ним на интересующие темы, не перекинешься в картишки, не сообразишь при случае на двоих. Плохой достался Лехе сосед, гордый, чужак чужаком. Дать бы ему в глаз, да, вроде, пока не за что.
Тут же, на краешке табурета, сидела упитанная женщина в тесном платье, с густым слоем косметики на разрушенном лице. Словно годы и горе небрежно, одним махом, стерли с лица былую красоту. Где стерли, а где нет. Был час свиданий, и сегодня, как всегда, она высиживала в тиши положенное время, неотрывно глядела на больного с натренированной грустью. Мужчина молчал, женщина молчала, Леха тоже молчал.
Но вот она скосила глаза на часы, легко встала с табурета. Положила в тумбочку стопку рублей, чтобы поощрить сострадание у санитарок, поцеловала мужа в лоб, пошла, играя бедрами, из палаты. Обернулась в дверях, помахала рукой, пальцем поманила к себе.
Леха нехотя запахнул халат на волосатой груди, шаркая шлепанцами, пошел в коридор.
– Скажите! – кинулась. – Вы должны знать... Как он? Как?
– Нормально, – тускло утешил Леха. – Оклемается. Чего там...
– Так ведь год уже... Год! Врач вставать разрешил, а он не хочет... – Взглянула ему в лицо круглыми, овечьими глазами, прошептала с ужасом, подрагивая дряблыми, обвисшими щеками: – Он боится. Вставать боится!
– Вы кто ему будете? – спросил Леха, собираясь уходить. – Мамаша?
Она оторопела:
– Жена...
– Жена?.. – открыто удивился Леха. – Домой заберите. Все лучше.
– Да забирали его... Два раза. Не может он дома. Отвык. Привыкать, говорит, надо, а на это сипы уходят.
– Мудрено чего-то...
– Что вы! Я и сама не понимаю. Молодая была, все думала: он меня не понимает. А теперь – я его.
Промокнула платочком черную слезу на крашеной реснице, опасливо заглянула в палату. Больной лежал неподвижно, голова ровно уложена на подушке, взгляд прямо перед собой, в потолок. И только длинные худые пальцы нервно крутили колесико настройки.
– Это заговорили... – зашептала. – Там заговорили, по радио. Мы проверяли: как заговорят, он на другую станцию переходит. Его слова раздражают...