Пожалуйста, осваивайтесь: не смею надоедать вам своим витийством. Угощайтесь, отдыхайте.
— Это Надежда Алексеевна Николаева, — ответил Нащокин, — дочь известного ученого, которого…
— Которого мы выслали, да! — кротко согласился нарком, — Мы как раз об этом и ведем сейчас речь. Пришло время исправлять обоюдные ошибки. А я вас тоже познакомлю. Кирилл Кириллович, подойдите сюда, пожалуйста. Нет, нет, это я не вам, — это, вот, — Знаменский. Видите? А под ручку с ним — это моя дочь Саша.
К компании, возглавляемой Персидским, неторопливо шагал высокий широкоплечий красавец во фраке. Нащокин решил было, что это известный киноартист и принялся вспоминать — из какой же фильмы?.. Потом догадался. Вслед за поэтом, цепляясь за его локоть, поспешала совсем юная, коротко остриженная девушка в черном, блестящем платье. Нащокин пожал руку Знаменскому и не носом только, но всей кожей ощутил его дыхание: три пачки папирос в день, четыре бокала шампанского натощак и два непролеченных коренных зуба. Знаменский же отвернулся от Нащокина и тотчас забыл о нем.
— А вы правда Нащокин?! — блестящие глаза наркомовской дочки Саши впились в лицо Кирилла Кирилловича, — А вы знаете, что я прошлой зимой жила в Вознесенском? Прямо в вашем доме. Там теперь санаторий для краскомов… Ох, извините, вам, наверное, это неприятно слышать?
— Да нет, почему же, — Нащокин пожал плечом, — Напротив… Я-то думал, что его давно сожгли. А он, значит, цел…
— А я у отца все книги ваши перетаскала. И потом специально отпросилась в Вознесенское, чтобы посмотреть, как там на самом деле. Я ведь вас помню. Мой отец был в гостях у вашего отца. Мне тогда было три года. А вы — такой огромный! Гимназист!.. Мне мама сказала: поздоровайся с дядей. И вы мне пожали руку. Вообще-то, если говорить правду, то я этого не помню, мне мама об этом рассказывала.
— Я тоже не помню… К сожалению… — смутился Нащокин.
— Ну, слава Богу: не помните! — взмахнула руками Саша, — А я-то боялась, что вспомните. Я ведь это выдумала сейчас. Говорю и гадаю: вспомнит или не вспомнит, соврет или не соврет?
— Но вообще-то наши отцы действительно встречались, — так что, может быть… — начал Нащокин, невольно развеселясь.
— Не может, не может! — рассмеялась Саша, — Я в Петербург впервые приехала в прошлом году.
— Да вы не бойтесь, называйте его Ленинградом: на вас-то я не обижусь, не вы в этом виноваты…
— Я его никогда не называю Ленинградом. И папа тоже. Он говорит, что это глупо. При слове Петербург вспоминается Медный всадник, Адмиралтейство, Нева… А при слове Ленинград только чья-то лысина.
— Вот как даже?
— Ну, у него с Лениным свои счеты… Папа очень на него обижен, хоть и не любит об этом говорить…
Нащокин понял, на чём спотыкается его взгляд: Сашины глаза — ничего подобного он ещё не видел. Внешние уголки этих глаз слегка опущены. Анти-монгольский разрез, так, наверное, можно определить. Нет, не слегка они опущены, а очень сильно. Просто удивительно, что такое бывает. Этими своими аномальными глазками Саша посматривала на Нащокина снизу вверх и льстиво улыбалась.
— Вы так хорошо знаете эмигрантскую литературу, Александра Борисовна? Кто вам больше нравится? С кем вас познакомить?
— Мне больше всего нравится писатель Нащокин, — ответила она строго, — Вам может показаться, что это безобразная лесть, что я бесстыдно навязываюсь вам, — ну так знайте, что это правда.
— Ну, если так, — вздохнул Нащокин, — то позвольте мне угостить вас бутербродом. И, пользуясь случаем, спрошу: что вы делаете завтра?..
Назавтра Нащокин показывал Саше Берлин, послезавтра — окрестности Берлина, потом — я уж и не знаю, что. Визит наркома все длился и длился, и тянулись безконечные прогулки Кирилла Кирилловича и Александры Борисовны по путям прихотливым и запутанным, и под конец поэт уже и сам не понимал — то ли он знакомит мадмуазель Персидскую со скучной немецкой столицей, то ли она показывает ему какой-то невиданный и неслыханный гарун-аль-рашидовский Багдад. Нащокин, измордованный непрерывной писаниной, давно подозревал, что без отпуска ему не обойтись, а потому охотно отлынивал от недописанного романа, с приятностью внимая неглупой Сашенькиной болтовне. К тому же он, не измученный читательским поклонением, был рад слышать непрерывные похвалы своим трудам, и лишь удивлялся молча, с чего бы это он стал таким падким на лесть. Но Саша льстила умело: без настырности, легко, весело, радостно. Нащокин слушал её и явственно осознавал, что говорить об увлечении Сашенькой пока ещё рано, но что-то в ней его задело: то ли эти глазки — к вискам опускающиеся, у переносицы вздёрнутые, то ли… То ли… Да больше, как будто, нечему задевать… Прошёл чуть ли не месяц. В один из дней товарищ нарком, принимая с рук на руки от поэта загоревшую, пропыленную, усталую Сашу, приказал Нащокину:
— Зайдите-ка, молодой человек ко мне. Нам, думаю я, есть о чем поговорить.
Когда они вошли в наркомовский кабинет, товарищ Персидский по-ленински заложил большие пальцы под мышки, под жилетку, склонил голову и внушительно помолчав с минуту, начал:
— Я, наверное, не имею права вмешиваться… Чем вы там занимаетесь вдвоём целыми днями — это меня не должно волновать. Новое время, новые песни. Новая любовь. Товарищу Коллонтай ваш с Сашенькой романчик показался бы, наверное, более чем невинным… И я, в сущности, согласен. Но поймите и меня!..
Нарком замолчал, старательно кусая губы, так, что усики его — тончайшая черная вертикальная полоска — закачались под носом из стороны в сторону, как маятник.
— Да! — вымолвил он, наконец, — Надеюсь, вы сознаете, что сейчас мы говорим не как представители двух миров, двух, так сказать политических полюсов, а просто, как… Как отец с сыном, если хотите. Как старик с юношей. Хоть вы и не совсем юноша, а я еще не совсем… Гм…
Тут он взял Кирилла Кирилловича за руку. Прикосновение пухлой, горячей ладони наркома неприятно поразило Нащокина.
— Вот ведь какое дело, — проникновенно сказал Персидский, — Саша — мой единственный ребенок. Поздний ребенок, заметьте! Я жил в эмиграции, как и вы… Я почти не видел дочку, пока ей не исполнилось двенадцать лет… И вот, когда я впервые… Когда между нами впервые установились настоящие отношения отца с дочерью, я понял… Ах, простите меня! В сущности, это не важно. Я не представляю себе жизни без нее! Как это написал наш красный Байрон: «Выставить бы в галерее рыдающего коммуниста!..» Вот он я, не надо и в галерею ходить.
Нащокин смутно понимал, что комиссар к чему-то клонит, но никак не мог понять, к чему именно. Неужели к женитьбе? Женить известного эмигранта-антисоветчика на дочери прославленного красного вождя так же невозможно, как скрестить кошку с собакой. Но вид плачущего навзрыд пожилого мужчины, его слезы на пухлых щеках, его трясущиеся губы, мокрое пенсне и прыгающие брови совсем сбили Кирилла Кирилловича с толку.
— Простите меня! Простите! Вы, наверное, думаете: истерика глупого, ревнивого отца. Нет, все гораздо сложнее. Я смотрю на вас: любовь, любовь… Не знаю, Кирилл Кириллович, как вы, а Саша — я вижу! — влюблена по уши. По самые ушки! Уж вы мне поверьте: я это уже наблюдал, к сожалению. Вы не представляете, как это было страшно. Она поехала в какой-то дом отдыха красных командиров и там наш знаменитый полководец… Вот ужас-то! Я же его знал отлично! Я же сам орден ему на грудь вешал! И Сашенька влюбилась в него — вот точно так же как теперь — по самые ушки. И они целый год крутили любовь, а я только улыбался, не хотел им мешать — по заветам мадам Коллонтай. Проходит год. И где же наш краском? Нет краскома. Уехал на Дальний Восток — с молодой женой! У него, оказывается, был параллельный роман, и той девице повезло больше. Мы с Сашей одновременно узнали эту новость, и она даже бровью не повела… Я удивлялся её безчувственности, а она вечером заперлась в своей комнате… И потом… Как это называется?.. В общем, стул очень сильно загрохотал, когда она его оттолкнула, домработница это услышала, дверь пришлось сломать… И вот этими… Вот этими самыми, — рыдания, — руками я вынимал мою девочку из петли! Она такая впечатлительная! Теперь вы меня поняли? Второй раз я этого не переживу!