Алексей Бакулин
МАРФА
Во времена царицы Анны Иоанновны служил в российской армии молодой офицер — поручик Василий Петрович Сударев. За исправную службу, за храбрость и смекалку, проявленные на поле боя — в Крыму, в армии фельдмаршала Миниха, — был он личным Ея Величества указом пожалован дворянством и имением. Располагалось это имение не далеко и не близко — в двухстах и больше верст от Петербурга, в Карельской земле. Большая деревня, Сюрьга называется, лежит на берегу большого озера Саргьярви, в котором рыбы всякой — видимо-невидимо, а вокруг леса, а в лесах зверья — хоть руками лови.
— Хорошо. Повезло тебе, — говорили Василию офицеры-однополчане. — Выйдешь в отставку, женишься, лесом будешь торговать, рыбой… богатеем станешь!
И Василий вышел в отставку и женился. Жену взял из питерской чиновной семьи: отец ее, дворянин Феодор Кузмищев, служил по почтовой части и зятю-помещику очень обрадовался.
— И хорошо, Васенька, — говорил он на свадебном пиру, не за столом, а в сенях, куда оба вышли отдышаться после жирных яств, крепкой водки и шумных бесед. — Хорошо, куда как хорошо! Чем в Петербурхе этом гнилом жить, так лучше в Карелах! Хоть и дико, а все — на вольном воздухе! Да и что — дико? Не Сибирь. Я, вот, до двадцати лет все в воронежском поместье проживал, — ох и славно там было, а дальше, чем Карела твоя, раза в три будет! Не ушел бы оттуда век, кабы ни забота. Марфонька в своем поместье-то разрумянится, дышать начнет, а то — белая, как тесто, киснет здесь, на болотине… Я вот состарюсь, к вам приеду… Примете старичка?..
И смеялся Феодор Сидорович осторожно, опасливо, потому что не был уверен до конца, что примут его дочка с зятем, когда станет он старичком, подгнившим на питерской сырости. На что он тогда нужен-то будет? А Марфа и сейчас — не приласкается, не улыбнется, ходит белая, сонная, ничему не радуясь, ни на что не печалясь. Поди, догадайся, любит она отца или нет? И слова добрые говорит, да слова эти, как питерский дождик, — то ли есть, то ли нет, то ли промочил, то ли показалось. Ух, и не любил Феодор Сидорович Питера, и к дочери относился подозрительно, и зятя своего, пока женихом к ним таскался, долго разглядывал, долго говорил с ним, как милостивый начальник канцелярии со старательным стряпчим: «Ну-ну, дескать, молодой человек, так-так!.. Все это одобрения достойно, однако…» И вот теперь, хлебнув водки, тесть несколько отмяк, стал думать, что Василий ему теперь вроде сына — может быть… Будет он теперь на старости лет теплой печкой обезпечен — может быть…
А Марфа-невеста сидела за свадебным столом, раскрасневшаяся от духоты и двух стаканчиков вина, но так и не проснувшаяся от своей двадцатилетней спячки, сидела и ждала, когда жених ее вернется. И на лице ее было написано только ожидание — и ничего больше: терпеливое, ровное ожидание. Кругом балабонили гости, ибо застолье дошло уже до той кондиции, что каждый слушал только сам себя, воображая, что беседует сразу со всеми, а Марфа никого не слушала, только сидела и ждала. Маленькие ее голубые глазки — спокойные-спокойные — глядели внутрь, губы — уютные мягкие, розовые, — почивали себе, не тревожась страстьми, а по атласным щечкам блуждал непривычный темный румянец.
Вот вернулся Василий в офицерском красивом мундире — высокий, крепкий, черноусый, хлопнулся на стул, с ласковой улыбкой взял невесту за руку, — повернулась к нему Марфинька, и на лице ее отразилось: «Дождалась!» — хоть ни искорки не сверкнуло в глазах, лишь губы чуть всколыхнула улыбка.
Гости перевели свои речи на политику, и начали ругательски ругать немцев, и Василию очень хотелось включиться в разговор — он немцев-то повидал! — но хотелось еще и помолчать с невестой, подержать ее за руку, покормить с рук французскими конфетками. Он было попробовал что-то кому-то рассказать из своего крымского боевого опыта — да куда там! Сосед и хотел бы его послушать, да при все желании не мог: растекалось внимание, а глотка сама собой начинала какую-то протяжную песню. И Василий поворачивался опять к невесте, у которой теперь губы прочно сложились в улыбку, и что-то ей нашептывал среди гама и разнобойного пения.
Пожили месяц еще в Питере и начал Василий собираться в поместье: хоть посмотреть, что это за земля такая. Жену оставил в городе, у отца; сам же в купленной для этой поездки крытой телеге отправился в путь. Был май месяц. Тесть и жена стояли на крыльце своего деревянного василеостровского домика и махали платочками ему вслед. Отец временами тыкал дочку в бок и шипел:
— Ты, тесто! Хоть слезинку бы выдавила! В дикие края человек едет!
Марфа нескольких таких толчков не заметила, а после четвертого задумчиво поджала губы и слезы полились по атласным всхолмлениям ее лица.
Приехав на место, Василий Петрович обнаружил: во-первых, огромное спокойное озеро стального цвета, по которому то тут, то там разбросаны были островки-кочки в елях, соснах да березах; озеро было первым, что заняло его внимание. Во-вторых, конечно, деревня. Большая, богатая, светлая Сюрьга, вся растянувшаяся вдоль озера; и дома — не по-русски высокие, двухэтажные, все как один смотрели туда, где на дальнем горизонте чернел лесок противоположного берега. Сотни — так показалось Василию — черных остроносых лодок стояли на приколе, лежали днищем вверх на песке, и подумал Василий, что лодки эти все равно, что сохи у русских мужиков, а озеро — это ровная, непаханая нива. «С воды кормятся, — подумал Василий, усмехаясь, — озеро лодками пашут, а урожай рыбой снимают». Посреди села стояли две деревянные церкви, одна летняя — высокая, как башенка, островерхая, нарядная, как невеста, дышащая молодостью, хотя видно было, что лет ей уж никак не меньше ста; вторая — зимняя, приземистая, в пять луковок, не похожая на те храмы, что уже успел повидать в карельских землях Василий, новая, не успевшая почернеть, но видом своим напоминающая грузную важную старуху. Поп, отец Герасим, согнал крестьян встречать питерского барина. Едва васильева телега въехала на горку, с которой открывался вид на деревню, как навстречу ей двинулась сотенная нарядная толпа, с отцом Герасимом во главе. Поп был одет по-троицки зелено, мужики — в белых рубашках, бабы — в красных сарафанах. Толпа негромко подпевала священнику, все доброжелательно улыбались и со спокойным любопытством оглядывали барина. Василий всмотрелся в их лица: ничего себе люди, хорошие, встал в коляске во весь рост, поклонился священнику: «Благослови, отче!». «Бог да благословит, — звонким басом отвечал отец Герасим, — Бог да благословит тебя, чадо, отец ты наш! Милости просим в новые свои земли! Заждались, отец, заждались тебя крестьяне! С осени ждем, как услыхали про царицын указ! Домик тебе построили всем миром, — уж не взыщи, не стали твоих указаний дожидаться, может, не так что, так ты скажи, мы перестроим».
Тут же, соскочив с телеги и не отряхнув даже пыль со старого своего офицерского мундира, Василий широкими шагами двинулся осматривать деревню. Мужики потянулись следом; поп, держа в руке золоченый крест, шел рядом; хоругви отослали обратно в церковь. Василий заходил в крестьянские избы, смотрел поля, прокатился в лодке по озеру, пересек светлый сосновый лесок, ощупав в нем чуть не каждую сосну, зашел напоследок в церковь, отслужил благодарственный молебен и только после этого отправился в свои барские хоромы: большую двухэтажную карельскую избу, сильно раздавшуюся вширь по сравнению с обычными крестьянскими домами. Дом стоял поодаль от деревни, на высоком холме, и подобно всем прочим домам, смотрел в озеро. Стараниями отца Герасима уже ждало барина обильное угощение. Уселись за стол — барин, поп, церковный староста, еще один мужик, которого Василий успел назначить старостой деревенским. Закусили. Поп, раскрасневшись от выпитого, улыбался:
— Ты, Василь Петрович, знаешь, на кого похож? Никто тебе этого не говорил? А? — и усмехнувшись вопросительному взгляду барина, пояснил: — На государя, на Петра Алексеевича. Как пошел ты с трубкой, да шагами сажеными, да усы, да голос!.. Вылитый царь-государь!
— Ну, отче, — махнул рукой Василий, — это ты зря. Видал я его на портретах: нимало не похож. И в Питере никто мне такого не говорил, а уж в Питере-то его повидали! Постой… А ты тоже его видел, что ли? Неужто он сюда заезжал когда?
— Нет, отец наш, сюда он не заезжал, — возразил батюшка, — а видал я его, когда в Москве служил… Когда был я, грешный, настоятелем в Трех Святителях, так государь-то однажды всю службу у меня отстоял, и благословлялся, и сто рублей на церковь пожаловал. Вот такие дела бывали, да… «Что, — спрашивает, — ты, такой молодой, да в настоятелях?» А я струсил, думал, он ругать меня будет, и говорю трясущимся языком: «За ученость, Владыко!» Как тут он захохотал! В храме купола затряслись, как хохотал. «И видать, — говорит, — что ученый, коли додумался царя в архиереи поставить!» Тогда и пожаловал сто