ковёр поставили массивное резное кресло, — видимо очень дорогое, в позолоте и со следами выковырянных драгоценных камней. По правую руку от этого кресла встал толстый, румяный, чем-то очень довольный полковник, а по бокам — двое поляков с обнажёнными саблями — оба крепкие, высокие, усатые и, в отличии от прочих оборванцев-разбойников, нарядные. Оба отличались той особой горделивой статью, какую Сильвестр не раз наблюдал у царских стрельцов. Поляки эти весьма впечатлили Сильвестра: они напомнили ему о прежних московских днях, о выездах царя Бориса, об отце, поднимающем его над толпой: «Смотри, Силенька, царь-государь кататься поехал!» Сильвестр так загляделся на поляков, что и забыл, где он находится, а потому, когда от протяжного скрипа двери вздрогнул всем телом, обернулся, понял, что он не при дворе, но в поповой избе, что открывается разбухшая, непослушная дверь и в комнату неуклюже входит некто в тяжкой медвежьей шубе — то ли девка, то ли старуха, то ли тощий болезненный подросток. Все склонили головы, потом полковник выпрямился, вздёрнул руку к потолку и, притопнув сапожком, воскликнул: «Виват, государь Феодор Борисович!» — «Виват!» — в голос гаркнули все, так что атаман в своём углу заворочался и горько замычал. Болезненный подросток, очевидно страдая под неподъемлимой шубой, переваливаясь, проковылял к твоему трону, подобрав полы, взобрался на помост и беспомощно обернулся:
— Ну что, лентяи, кто-то поможет мне эту шкуру скинуть, или мне так и стоять тут до утра?.. Ведь ни сесть, ни лечь в ней нельзя… Нет, Барашек, забери ты её у меня, нет моих сил такую тяжесть таскать, а тебе как раз в пору будет… Ты мне отдай мой полушубок в каком я прежде ходил…
— Ни, не можно! — почтительно отвечал полковник. — Тот полушубок мы спалили, ибо в нём вшей было больше, чем меху, а дыри многочисленнее, чем в решете, ежели позволите такую шутку…
— Ну так сними эту, сними!! — жалобно закричал подросток и мелко запрыгал на месте.
Поляки проворно стащили с него шубу, чуть, правда, не уронив её обладателя, и миру явился юноша лет двадцати в хорошем польском кафтане — несколько великоватом, но умело подпоясанном, в чёрных хромовых сапогах, в дорогой боярской шапке, опушённой куньим мехом.
— Ффу-у! — сказал юноша далеко вытягивая тонкие губы… — Насилу ослобонили… Ну, пан Барашек, и куды ж это мы с тобой попали? Что за весь, что за народ? Присягу будут давать, или сперва их розгами подогреешь? Сколько есть мужиков? Сколько есть корму? Доклад, пан Барашек, доклад давай! — И он нетерпеливо шлёпнул костистыми ладонями по ручкам кресла.
— Ваше царское величество! — полковник встал на одно колено и величаво повёл рукой: — Весь очень бедна, весьма недостаточна! Мужиков не дряхлых нет вовсе, — один был, но он вашим доблестным войском сокрушён при штурме. Корму мало, но я велел моим поднажать, так что корм найдётся. А вот, изволите видеть: двое пленных. Нет, трое, бо один при последнем издыхании и за полноценного человека считаться не может. А это вот: боярин московский и особа духовная. Повержены к вашим стопам и ждут суда. Ещё осмелюсь указать: боярская дочь укрыта поселянами, но больна и умом от хворобы недостаточна. На сём доклад кончаю.
— Мужиков опять нет, — недовольно сморщил личико юноша, — Что пане полковнику, теперь скажешь? Где народ? С кем Москву будем брать? С твоими ярыжками? Это, братка, не войско получается, а убей меня веником!
— Не благоволите беспокоиться! — весело заверил почтительный полковник. — До Москвы далеко, деревень много: со всякой бутыли по капле — хлопцу полная кружка выйдет! Я чаю, к Москве десять тысяч набрать, а десять тысяч под изрядным руководством ста тысяч стоят!
— Ага, бреши, бреши… В Нижнем брехал и ныне тож… Коли нет мужиков, пусть эти, которые… пусть они в войско идут: вот тебе и капелька будет. Эй, пленных мне покажи! Я о них тебе толкую. Расспросим сейчас…
Ратники поставили связанных Сильвестра и Агафона пред светлые очи худосочного, синюшного паренька, сбившегося на краешек своего резного деревянного трона.
— Эй, как там… Из чьих будете? Говори ты, который не духовный…
Сильвестр на всякий случай поклонился. До сих пор он внимательно разглядывал названного Феодором Борисовичем и нашёл, что в нём что-то есть, — что-то, что внушало ему смутные надежды.
— Посольского приказу подьячий Сильвестр, Афанасьев сын, Рукавицын, московский обыватель! А ты, господин, кто таков? Прости, не пойму никак…
— Во, смотри-ка… Пытливый ум имеет… Вопросы задаёт… — криво, болезненно усмехнулся паренёк. — Эй, кто там… Объясните…
К Сильвестру подскочил какой-то дылда в вонючем зипуне и, причмокнув, влепил искристую затрещину. Сильвестр отлетел к стене, ударился спиной так, что в ней что-то хрустнуло, и сполз на пол.
— Вставай! — завопил паренёк пронзительно и взбрыкнул ножками.
Сильвестра поставили на ноги, а полковник Барашек, насмешливо поклоняясь ему, промолвил:
— Сие не по злобе, но токмо для памяти! Чтобы навсегда отпечатлить пресветлый настоящий миг… И, хоть ты сам должен был догадаться, но, снисходя к твоей природной тупости, поясню ныне: сей ангеловидный отрок, пред коим ты стоишь, есть законный государь московский Феодор Борисович, покойного царя Бориса первородный сын и наследник! Государь со славным войском своим следует на Москву, в надежде занять престол отчий. Тебе, крючок приказный, предложено послужить государю на рати и на совете, — к чему больше способностей имеешь. Отвечай, согласен ли присягнуть?
Сильвестр помотал больной, гудящей головой и из какого-то неуместного озорства заявил, усмехаясь:
— Феодор Борисович, Годунова-царя сын, убит и в могиле лежит, и сие не без моего участия совершилось. Я вместе со всеми к ихнему терему бегал, и мёртвым его видал, и кровь его на снежку сапогом ковырял, и…
И ещё раз получил Сильвестр оплеуху от вонючего зипуна, а когда тёмная туча в голове разошлась, услышал, как паренёк на троне бормочет, почти смущённо:
— Ну, ты не того… Не замай московского жителя… Он тебе не босяк нижегородский, чтобы так его лупить… Вот я велю звездануть тебе пару раз… А этого не трожь… Он, поди, не знал, что убили-то вовсе не меня, да… Убили моего верного слугу Федотку… Мы с ним кафтанами поменялись, да… Меня пан полковник вытащил из терема и увёз в Нижний Новогород, где и содержал до поры до времени… Вот сестру мою, ту — да… Убили злодеи. И Федотку-стольника убили, а думали, что царевича. А я, изволь видеть, живой. Радуйся, человече, — пред царём стоишь!
По-прежнему чувствуя задорную щекотность в душе, Сильвестр сказал, кривя в усмешке саднящие, разбитые губы:
— Так не правда! Я царевича-то и прежде видал. Что! Видал его, да! Он ростом много повыше, и лицом покруглее, и вообще не таков будет. Что! Не так? Не надуешь меня, брат! Я всю смуту в Москве обретаюсь, всех перевидел.
И выдохнул воздух, готовясь к новому злодейскому тычку. Но никто не пошевелился. Паренёк же забеспокоился, заёрзал на кресле, что-то быстро и невнятно бормотнул себе под нос. Потом вскочил на ноги, мелкими шажками сбежал с помоста и почти упал Сильвестру на грудь:
— Ты, братка, не то, не то говоришь… Ты не так царевича помнишь… Он, верно, — он был повыше да покруглее, — это правда… Я, братка, знаешь каким был? Одной рукой пять пудов подымал играючи! Да! Жизнь проклятая, смута окаянная, — всё она виновата! А ты думаешь, легко, да? — когда на твоих, почитай глазах сестру родимую зарежут, и возлюбленного моего слугу Федотку? А? Подумал ты? С такой жизни похудаешь, братка! А как я в Нижнем жил? Как псина бездомная!.. Это тебе что — пустое, да? Как я хлеб плесневелый жрал? Как спал в коровнике? А? Тебе, вот, случалось ли в коровнике спать? Рожа-то гладкая, — вижу, что не приходилось. У меня-то, небось, ещё поглаже твоего была рожа, когда у батюшки, у государя в терему жил… Ты, как тебя, Сильвестр Афанасьич, не говори так, а лучше посмотри получше: ведь я же это? Да? Я? Я — царь московский, Феодор Борисович! Признал ли?
Сильвестр подумал, решил, что прозвучавшие объяснения достаточно убедительны, что в случае чего ими вполне можно успокоить собственную совесть, а лучшего поворота событий всё равно ждать не приходиться и громко сказал:
— Ох, признал! Признал, государь! Прости, окаянного холопа! — и хотел рухнуть в ноги, но паренёк удержал его: