какого-нибудь сложного приспособления, которое всегда соответствовало своему назначению. Перу спас от гибели перекладину быка № 7, когда новый проволочный трос попал в кран, и громадная плита закачалась, угрожая соскользнуть со своего места. Туземцы-рабочие потеряли голову, громко кричала и суетились, а у Хитчкока правая рука была сломана упавшей доской; он спрятал её в рукав пальто и упал в обморок; потом пришёл в себя и распоряжался в течение четырех часов, пока Перу не крикнул сверху: «Все в порядке!», и плита не легла на место. Никто лучше Перу не умел вовремя отпустить и натянуть канат, обращаться с лебёдками, ловко поднять упавший в шахту локомотив; если нужно было, он раздевался и нырял, чтобы посмотреть, смогут ли глыбы вокруг быков устоять при напоре воды матушки-Гунги; или отправлялся во время муссона вверх по реке, чтобы доложить о состоянии набережной. Он бесстрашно прерывал военные советы Финдлейсона и Хитчкока; если ему не хватало слов на удивительном английском — или ещё более удивительном «lingua franca» — полупортугальском, полумалайском языке — он брал верёвку, чтобы показать узлы, которые рекомендовал. Он управлял своей собственной армией рабочих, таинственных родственников из Кутч Мандви, которых нанимали на месяц.
Работать Перу их заставлял в полную силу. Никакие родственные связи не могли заставить Перу внести в список рабочих людей слабосильных или легкомысленных.
— Моя честь — честь этого моста, — говорил он тому, кого собирался уволить. — Что мне за дело до вашей чести? Ступайте, работайте на пароходе. Это единственное, на что вы годны.
Кучка хижин, где жил он и его команда, ютилась вокруг ветхого жилища одного морского жреца, который никогда не ступал на «Чёрные Воды», но был избираем духовником двумя поколениями морских разбойников, на которых не имели никакого влияния миссии или те вероучения, которые навязывают морякам агентства, помещающиеся вдоль берегов Темзы. Жрецу ласкаров не было никакого дела до их касты да и вообще до чего бы то ни было. Он ел то, что приносилось в жертву его церкви, спал, курил и снова спал, «потому что, — говорил Перу, — затащил его на тысячу миль в глубь страны, — он очень святой человек. Ему все равно, что вы едите, только бы не мясо — и это хорошо, потому что на суше мы, кхарва, поклоняемся Шиве; на море, на суднах „Кумпании“, мы строго следуем приказаниям Бурра Малум (штурмана), а на этом мосту мы слушаемся того, что говорит Финдлейсон-сахиб».
Финдлейсон-сахиб велел в этот день убрать леса сторожевой башни на правой стороне дамбы, и Перу и его помощники разбирали и сбрасывали бамбуковые жерди и доски так быстро, как, наверно, они никогда не разгружали каботажного судна.
Со своего места Финдлейсон мог слышать звук серебряного свистка Перу и скрип шкивов в блоках. Перу стоял на самом верху сторожевой башни, одетый в свою старую форменную синюю одежду.
Так как Финдлейсон сказал, что жизнь Перу не из тех, которые можно губить зря, то он взобрался на самую верхушку башенной мачты и, прикрыв глаза рукой, по-матросски крикнул протяжно, как часовой на вахте: «Смотрю!» Финдлейсон рассмеялся, а потом вздохнул. Уже много лет он не видел парохода, и тоска по родине овладела им. Когда его дрезина проходила под башней, Перу спустился по верёвке, как обезьяна, и крикнул:
— Теперь, кажется, хорошо, сахиб! Наш мост почти совсем готов. Как вы думаете, что скажет матушка Гунга, когда над ней пройдёт железная дорога?
— До сих пор она мало говорила. Не мать Гунга задерживала нас.
— У неё всегда будет время на это; а задержка-то все-таки была. Разве сахиб забыл прошлогоднее осеннее наводнение, когда плашкоуты затонули безо всякого предупреждения или, вернее, с предупреждением только за полсуток.
— Да, но теперь только уж очень сильное наводнение может принести нам вред. Дамба хорошо укреплена.
— Матушка Гунга глотает большие куски. На дамбе всегда найдётся достаточно места для лишнего камня. Я говорю это Чота-сахибу, — под этим именем он подразумевал Хитчкока, — а он смеётся.
— Ничего, Перу. Через год ты можешь выстроить мост по своему вкусу.
Ласкар усмехнулся.
— Тогда это будет сделано иначе — мой мост не будет таким, как Кветтский; он будет без каменной кладки под водой. Я люблю висячие мосты, которые летят с берега на берег одним взмахом, словно сходни. Тогда никакая вода не может принести вреда. Когда приедет открывать мост лорд-сахиб?
— Через три месяца, когда станет прохладнее.
— Ого! Он похож на Бурра Малум. Он спит внизу, когда идёт работа. Когда все кончено, тогда он выходит на палубу, дотрагивается до чего-нибудь пальцем и говорит: «Черт возьми! Здесь не чисто!»
— Ну, Перу, лорд-сахиб не будет чертыхаться.
— Да, сахиб; но все же он выходит на палубу только тогда, когда работа окончена. Даже Бурра Малум «Нербудды» сказал раз в Тутикорине…
— Ну тебя! Ступай отсюда! Я занят.
— Я также, — ответил Перу, нисколько не смутившись. — Можно взять джонку и поплавать вдоль дамбы?
— Чтобы укрепить её руками? Я думаю, она довольно прочна.
— Нет, сахиб. Дело вот в чем. На море, в «Чёрной Воде», у нас есть достаточно простора, чтобы беззаботно носиться взад и вперёд. Здесь у нас совсем нет места. Видите, здесь мы ввели воду в док и заставили её бежать между каменными стенами.
Финдлейсон улыбнулся при слове «мы».
— Мы взнуздали и оседлали её. Она не похожа на море, которое может разбиваться о мягкий берег. Она — матушка-Гунга — в железных цепях.
— Перу, ты ездил по свету даже больше меня. Поговорим теперь как следует. Насколько ты — в глубине сердца — веришь в матушку-Гунгу?
— Во все, что говорит наш жрец. Лондон — Лондон, сахиб, Сидней — Сидней, а порт Дарвин — порт Дарвин. И матушка-Гунга — матушка-Гунга, и, когда я возвращаюсь на её берега, я знаю это и поклоняюсь ей. В Лондоне я поклонялся большому храму у реки, потому что Бог находится внутри него… Да, в джонку я не возьму подушек.
Финдлейсон сел на лошадь и поехал к бунгало, в котором жил со своим помощником. За последние три года это место стало для него родным домом. Он жарился во время жаркого времени года, обливался потом во время дождливого и дрожал от лихорадки под тростниковой кровлей; известковая штукатурка у двери была покрыта набросками чертежей и формулами, а дорожка, протоптанная к циновке на веранде, указывала, где он ходил, когда бывал один. Для работы инженера нет восьмичасового ограничения, и оба они, Финдлейсон и Хитчкок, ужинали в верховых сапогах со шпорами; куря сигары, они прислушивались к шуму в селении, когда рабочие возвращались с реки и начинали мелькать огоньки.
— Перу отправился в джонке. Он взял с собой двух племянников, а сам развалился на корме, словно командир, — сказал Хитчкок.
— Это хорошо. Вероятно, он задумал что-нибудь. Можно было бы думать, что десять лет, проведённых на британско-индийских судах, могли бы выбить большую часть религиозных представлений из его головы.
— Так оно и есть, — усмехаясь, проговорил Хитчкок. — Я застал его на днях за самым атеистическим разговором с их толстым гуру. Перу отрицал действие молитвы и предлагал гуру отправиться в море, полюбоваться бурей и посмотреть, может ли он остановить муссон.
— И все же, если бы вы увезли его гуру, он мгновенно покинул бы нас. Он тут болтал мне, как молился куполу св. Павла, когда был в Лондоне.
— Он рассказал мне, что мальчиком, когда он в первый раз спустился в машинное отделение парохода, он молился цилиндру низкого давления.
— Недурной предмет для молитвы. Теперь он умилостивляет своих богов и хочет узнать, как отнесётся матушка-Гунга к тому, что через неё будет перекинут мост… Кто там?
Какая-то тень показалась в дверях, и Хитчкоку подали телеграмму.
— Могла бы уже она привыкнуть к этому… Просто телеграмма. Вероятно, ответ Ралли насчёт новых болтов… Боже мой!
Хитчкок вскочил.
— Что такое? — спросил начальник и взял телеграмму. — Так вот что думает матушка-Гунга! — сказал