Габиба не могла продолжать, рыдания прерывали ее голос. «Ничего еще не потеряно, — грустно сказал Мехмет. — Я не вполне понимаю всего, что ты мне сказала. Одно только ясно для меня: ты меня считаешь недостойным своей привязанности, и это мучит твою совесть. Если бы я мог тем заслужить твою любовь, я бы охотно пожертвовал своей жизнью. Но к чему это? Я не понимаю твоих упреков; не знаю, что делать, чтобы их более не заслуживать. Остается мне одно средство поправить сколько-нибудь дело — возвратить тебе свободу, о которой ты так вздыхаешь. Я проведу тебя в часть леса, близкую от той, где стоят солдаты; тебе легко будет дойти до них. Ты им откроешь свое имя и попросишь их отвезти тебя в Константинополь, где ты будешь под покровительством вашего посланника. Что ж, Габиба? Хоть теперь, когда желания твои исполняются, перестань печалиться и взгляни на меня весело. Это будет мне наградой и утешением».
— Как можно, Мехмет! — возразила она, почти испуганная успехом своей речи: — если я покажусь солдатам, они нападут на твой след, и ты погибнешь. Нет, нет, такова уж моя судьба. Я добровольно пристала к тебе, и с тобой не расстанусь.
— О, я это знал! — воскликнул Мехмет. — Ты моя милая, моя дорогая Габиба!
И Мехмет принялся утешать свою красавицу.
— Прости меня, — говорил он, — если я тебя оскорбляю: это от моей неосторожности. Оставайся со мной, пока сама хочешь, больше ничего не прошу. Улыбнись только вполовину, и я буду счастлив.
Нельзя было отказать ему в такой крайней просьбе. Габиба улыбнулась, и этот разговор оставил Габибу столько же тронутой нежностью бея, как бей был огорчен ее холодностью.
В долгие часы затворнической жизни между Мехметом и Габибой часто возобновлялись и эти доверчивые признания, и эта размолвка идей. Уединение возбуждало в них деятельность, мысли и желание высказаться друг другу. В душе Габибы, проникнутой религиозным чувством, внушенным с детства, час от часу более и более оживали воспоминания о первых летах ее юности. Она сознавала свое неограниченное влияние на бея. Мехмет невольно покорился силе речей прекрасной датчанки. Подобно многим из своих соплеменников, которые не в силах противиться возрастающему преобладанию христианства, курдский бей вынужден был признать могущество западной образованности в лице слабой женщины, сделавшейся волею судьбы его подругой; он не колебался признать и ее совершенство, которого никогда не надеялся достигнуть.
— Габиба, говорил он ей часто, — между моим Богом и твоим такая же разница, как между мной и тобой. Тебе нечего страшиться меня. Я люблю тебя, как ты есть, люблю тебя и неприступную, и холодную, люблю твое совершенство, твои добродители, даже те, которые не вполне понимаю, и которые разлучают нас. Зачем я не могу постичь тебя, зачем не могу я, подражая тебе, стать достойным тебя? Неужели это невозможно?
Слова эти сладко звучали в сердце бедной Габибы. Она не сомнивалась в искренности бея, но он еще не понимал учения той веры, которую желал исповедывать, того самоотречения, которого вера эта требовала. Притом, ни жертвы, ни страстные уверения Мехмета не освобождали Габибу от обета искупить собственными жертвами свое двухлетнее пребывание в гареме бея. Одна мысль будила уже упреки совести в этой душе пламенной и строго набожной, внутренняя борьба которой была непонятна для бея. При словах Мехмета волнение Габибы усиливалось, биение сердца ускорялось, и мертвенная бледность часто сменяла живой румянец на лице ее.
— Может быть, — говорила она, — может быть, что Господь мой призовет тебя к себе; может быть и теперь уже осенил он тебя своей благодатью и готовит тебя быть орудием спасения твоих соплеменников. Для меня же, Мехметт, нет более земного счастья; я обрекла покаянию остаток моей жизни. Когда ты покинешь эти горы, обратись к благочестивым инокам, обитающим в Сирии, и моли их наставить тебя в правилах веры и в познании истинного Бога. Когда до меня дойдет весть, что ты крестился, я перестану оплакивать два года, проведенные с тобой; это время, быть может, заронило в твою душу свет истины. Но ничего более не жди от меня; жизнь вместе с тобой не переставала бы тревожить мою совесть.
— Если так, — воскликнул Мехмет в порывегорести и уязвленного самолюбия: — зачем же я покину веру отцов моих, зачем возложу на себя обязанности, которых не понимаю? Зачем отрекусь я от любви, от удобств жизни и от славы? Ты не искренно говорила это, не правда ли? Или ты меня никогда не любила?..
В ответ Габиба обвила руки свои около шеи Мехмета, и скрыла лицо свое на груди его:
— Мне холодно, сказала она.
В самом деле дрожь снова овладела ею. Мехмет перенес ее на диван к окутал шубами.
Сильная лихорадка продолжалась во всю ночь. Мехмет все время не отходил от постели больной. Он прикрывал ее мехом, когда ее знобило, проводил к ней приток воздуха, когда жар усиливался, каплями ключевой воды освежал ее засохшие губы; прислушиваясь к ее бреду, он старался следить за грезами ее больного воображения, чтобы успокаивать тревогу ее мыслей и утолять ее страдания. Между тем пароксизм мало помалу ослабевал, жар уменьшался, кожа увлажнилась испариной, и Габиба заснула, наконец, тяжелым и беспокойным сном, который обыкновенно наступает после припадка болезни; это ее последний признак. Сон Габибы продолжался два часа. С восходом солнца она проснулась и озиралась вокруг себя с выражением удивления, которое обыкновенно следует за беспамятством. Взор ее встретил сначала Мехмета; смутно вспоминая вчерашний припадок, она сказала: «Что говорила я?»
— Ничего, моя милая, только слова без связи, как это всегда бывает в бреду; я ничего не понял и ничего не помню.
Потом он спросил больную, каково она себя чувствует. Габиба только ослабела и провела этот день то во сне, то в болезненной дремоте, во время которой она видела, помнила, но не вполне понимала, что вокруг нее делалось. Однажды, проснувшись, она была удивлена и встревожена, не видя возле себя Мехмета; хотела было позвать его, но слова замерли на устах. Вскоре возвратился Мехмет, держа в руках связку кореньев, которые сейчас же принялся варить. «Откуда ты, Мехмет, — спросила Габиба; зачем ты покидаешь меня?»
— Я знаю одно растение, которого целебная сила в лихорадках всем известна в моей родине; я ходил за этим растением.
— Куда же ты ходил за ним? — опять спросила Габиба, более предчувствуя, чем постигая опасность, которой подвергался ее друг.
— Недалеко; зелье это растет в уединенном месте, которое мне хорошо известно, — и он подал больной приготовленный им взвар.
Бей сказал правду. Он далеко ходил за целебным растением, на ружейный выстрел подошел к цепи ведетов, расставленных по лесу, был ими замечен, хотя и не узнан, и только быстроте бега и твердому знанию местности был обязан своим спасением.
Лекарство, составленное Мехметом, не подействовало; наступившая ночь была не лучше предшествовавшей: озноб, жар, бред, забытье сменялись по-очередно, как и вчера, и Мехмет, так доверчиво возложивший свои надежды на целебную силу растения, сильно приуныл. Поутру Габибе стало легче; Мехмет решился воспользоваться этим и перенести свою подругу в такое место, где он мог бы подать ей более успешную помощь.
— Собери свои силы, милая Габиба, — сказал он ей: — я перенесу тебя к моему приятелю, который живет со своим семейством в ближней деревушка.
Напрасно Габиба сопротивлялась исполнению этого намерения, опасаясь более за Мехмета, чем за себя, — не могла она уговорить бея. Не теряя времени, он начал собираться в дорогу, обвязал длинным шарфом стан Габибы, взял ее к себе на спину, как азиатския женщины носят своих детей, переложил концы шарфа через свои плечи, скрестил их на груди и завязал на спине. Таким образом, она не стесняла свободы его рук. Мехмет быть силен и уверен, что без устали мог бы донести свою любезную, пожалуй, хоть до Багдада.
Пускаясь в путь, Габиба поручила себя милосердию Божию, и даже Мехмет пробормотал что-то вроде молитвы. Хотя он сам не отдавал себе отчета в том, молится ли он Аллаху или его пророку, но он чувствовал, что есть где-то источник силы и мудрости, и всеми силами души обращался к этому источнику, прося у него мудрости и силы на предстоящий подвиг. Держа зажженный факел в одной руке, а в другой палку с железным наконечником, он два часа сряду шел вперед по подземелью. Мало-помалу ход сузился до того, что свод, пол и стены, казалось, сейчас сомкнутся в непроницаемую стену. Надо было пробираться