тупичков, деревьев, света и тени в гармонию и художественное единство — ни проследить, ни предположить было невозможно. Видно, жизнь, организуясь сама, по своим неумышленным законам, не может создать несовершенной формы…

Такую глубину и прозрачность можно было вспомнить только у старых голландцев. Беременная женщина читает у окна письмо… Какой свет! О, они понимали, что такое рама, что такое окно! Насколько серьезнее и самостоятельнее мир, в который ты выглядываешь, мир обрамленный, чем мир на улице, на дороге, в поле… В раме — это уже понятие, мысль о мире.

Так выглядел каждый двор в раме черного проема ворот.

Вот уж — «здесь жили люди»! И никакой абстрактной штуковины не надо. Жили, любили, рожали, болели, умирали, рождались, росли, старели… Кто-то штукатурил стену, кто-то выносил треногий, лишний в домике стол, кто-то посадил цветочки, кто-то разрушил сарай и расчистил площадку, а кто-то построил рядом курятник. Двор рос, как дерево, — отмирали старые ветви, вырастали новые тупички, — а у дерева не бывает несовершенного расположения ветвей, хотя где гуще, где реже, где криво, а где обломано, но — дерево! В кроне чирикают дети, подпирают ствол влюбленные, и бабка черная, согнувшись, возится у корней — растопляет печку, поднимет щепочку и уронит. Перспектива поколений, каждый двор как генеалогическое древо…

И смысл жизни до тебя и после тебя наконец ясен.

От каждого проема не оторваться, но и подглядывать нельзя. Но и следующий — пока идешь к нему, нельзя поверить даже, что может быть так же хорошо… но и следующий, когда заглянешь, — как вздох, вздох облегчения, вздох встречи, вздох нерасставания и какая-то непонятная сладкая вера в возможность и твоего счастья…

Никакой исторической и архитектурной ценности ни эта улица, ни эти дворы не имеют. Она будет снесена, и тут встанут новые, удобные во всех отношениях здания, в них поселятся люди, они будут любить, рожать и умирать, страдать и радоваться. Но не знаю, будут ли через сто лет эти стены настолько же прогреты теплом и любовью, жизнью и смертью, чтобы, только свернув за угол и ступив первый шаг, ощутить такое же родство и счастье, как сейчас на этой глиняной невнятной улочке?.. Или все отразится от матовых и блестящих, ровных и плоских плоскостей?..

Мы ценим человеческий труд, и мы его еще мало ценим. Но ценим ли мы то, что еще драгоценней: то, что есть, что получилось без нас, без нашего участия, — великую гармонию и искусство природы и времени? Доски, конечно, дороже несрубленной сосны. Но — в денежном выражении! Не надо смешивать стоимость с ценностью, дороговизну с драгоценностью… Самое гениальное творение рук человеческих однозначно и частно в сравнении с природой. Это правильно и чисто взятый аккорд, подслушанный и занятый у абсолютной гармонии и полифонии жизни. Гармонию не измерить стоимостью. Автомобиль никак не дороже полянки, на которой мы сделали привал… И никакими усилиями не сотворим мы раннее утро, не подделаем восход, росу, былинку… Ни один художник не сможет одной лишь силой воображения так естественно разбросать избы, сараи по отношению к реке, дороге, лесу и небу, как разбросаны они в любой деревеньке; не сумеет поставить где надо одинокую корову или лошадь, стог или ветряк, надеть в правильной последовательности банки и крынки на колья покосившегося плетня. Даже покосить как надо плетень он не сможет! Он может лишь подглядеть.

Великий учебник гармонии отдан нам жизнью бесплатно, безвозмездно. И мы должны помнить, что, если мы вырвем все листы, нам Не по чему будет учиться.

Ах, Эривань, Эривань! Иль птица тебя рисовала? Или раскрашивал лев, как дитя, из цветного пенала?

На этой глиняной улочке, нагнув шею, заглянув во дворик, я увидел наконец такой Ереван. Поэт не мог быть неточен…

Что остается в предметах от человека? Только ли форма, им приданная, или — тепло рук, прикосновение взглядов, вмятины от слов?.. Тут все говорило языком жизни — бывшей и будущей, — вечной жизни… Я решался — я входил во дворик, и из всех дверей выбегал любящий меня народ — прадеды и прабабки, правнуки и правнучки… Будущие и прошлые люди обнимали меня и выстраивались безмолвной шеренгой, ласково сокрушаясь, и кивая, и жалея меня, пока я шел мимо них и плакал от скорби и счастья.

ПОЛЕТ С ГЕРОЕМ

Петербург создан для прогулки: он как парк, он как зал. Зал и парк. Но — погода. Болото, миазмы, лихорадка, инфлюэнца, насморк — постоянный упрек Петру, — и мы вступаем в нашу эпоху уже гриппа, чихаем. Гулять есть где, но — некому. Не погуляешь.

«Климат С.-Петербурга, несмотря на главный свой характер — непостоянство, должен быть отнесен к последовательным.

Весна начинается довольно поздно. В начале мая нередко случается видеть падающий снег. В 1834 году снег шел 18-го мая!

Лето весьма кратковременно. Хорошего, теплого времени редко бывает более шести недель; прочие, так называемые летние дни, во всем уподобляются дням поздней осени.

Осень, нередко весьма продолжительная, есть самое неприятное в Петербурге время, коего главные принадлежности: туман, дождь, ветер, а иногда снег, скоро исчезающий при температуре между -2 и -6 Реом. Чрезвычайная краткость дней дает повод сказать, что в течение октября, ноября и декабря Петербург покрыт мраком, особенно для жителей высшего класса, которые, просыпаясь поздно, едва успевают узреть дневной свет, скрывающийся в ноябре и декабре около трех часов пополудни» («Статистические сведения о Санкт-Петербурге», 1836, изданы при Министерстве внутренних дел).

1836 год… Еще — Пушкин.

Между тем настоящий Петербург — Ленинград можно увидеть лишь при ясной погоде. Будто первый проект в голове Петра был под голубым куполом. Два раза в год даруется эта погода: в белые ночи и в бабье лето. Что такое две безоблачные недели для ленинградца… по-видимому, то же, что для петербуржца в 1836-м.

Конечно, хорош бывает для урожденного и мельчайший рассеянный дождичек, или, скорее, моросящий туман, когда тепло и безветренно, осенью еще ранней, когда ваш плащ покрывается таким воздушным серебром, будто вы на дне, будто вы — водоросль, будто вы даже рыбка, лениво и бесшумно перебирающая плавниками.

Бесполезны очки, которые надо все время протирать, и когда вы их спрячете за ненадобностью в карман, обнаружите, что ничего не изменилось: все вокруг и так было близоруко: и даль, и близь, и лица — и черты, и очертания,

Но и такие дни, на любителя, — еще реже, чем белая ночь или золотая осень. Остальное все — ноябрь. Это «бр-р» осенних месяцев кажется корневым.

Описание ленинградской погоды грозит сюжетом, навязывает своей неизбежностью и постоянством — события, намекает на дальнейшую толщину романа: уже дома, уже сняв намокший плащ и потирая руки…

Но и в ноябре бывает один день… Да, я уже пытался однажды описать то чистое окно, тот ледяной небесный взор, что смотрит в упор и не мигая на вышедший на улицы народ… И казалось, что эта ясность недаром, что она чуть ли не вынуждена специальными самолетами, что за нее придется поплатиться, когда она сомкнется двойным ненастьем, вернувшимся на пути своя.

И действительно, утро следующего дня более чем подтверждало такие предчувствия. Оно размывалось над вымершим городом и аморфно оплывало тяжкими языками старых петербургских домов,

Вы читаете Дворец без царя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату