Писанное в инерции романтических поэм, подобное начало вполне могло показаться Пушкину несколько вялым и закономерно было заброшено. Соблазнительная география «Юг — Север» не сработала. Остался Юг, качественно по-новому завершенный «Цыганами». Но что же «Вадим», как не попытка описать петербургскую землю до Петра! «Чей это парус? Чья десница?..»
Если бы я был настоящим пушкинистом, я бы и то не доказал, что эта незрелая попытка не является непосредственной предшественницей прославленного Вступления.
Неумолимо приближался 1999 год, мстя Александру Сергеевичу очередной, хотя и последней в этом веке и тысячелетии, идеологической расправой. Я торопился со своей лептой. Проектов было слишком много. Не все удалось…
Не нашлось денег на наши с Резо Габрнадзе «Мифологические опыты», зато, с помощью М. Н. Виролайнен и О. В. Морозовой, успело «Предположение жить, 1836». Блестящий наш с Резо проект кукольного спектакля «Метаморфозы» в Веймаре — о не убитом, а счастливо бежавшем из России Пушкине — тоже в последний момент не задался, зато 10 мая 1998 года, совершенно неожиданно, в Нью-Йорке, воплотилась давняя мечта сделать пушкинские черновики доступными широкой публике с помощью… джаза! Черновик, как-никак, первый отпечаток вдохновения гения, а что еще требуется для джазовой импровизации? Черновик (тоже black, черновик Пушкина — русский Afroamerican) через месяц мы играли уже на филфаке Петербургского университета: из окна, через Неву, был виден Медный всадник, пришлось его и читать:
Публика нам поверила: что правда, то правда.
Что получается, то получается. Не то, что думал.
Прозаик Игорь Клех, с которым мы работали над сценарием телефильма «Медный Пушкин», торопясь все к тому же 6 июня 1999 года, привел вдруг издателя «Библиотеки утопий» Бориса Бергера. Заказчик требовал немедленно новый текст «про Пушкина». Инерция предъюбилейной гонки была так велика, что я тут же смонтировал ему некий коллаж о «Медном всаднике» на основе наших с Резо затей. Мы расстались восхищенные такой скоростью. Ровно через час издатель позвонил, рыдая: у него украли портфель, в том числе с моей рукописью. Горе его показалось мне неподдельным, я восстановил текст. Самое удивительное, что он-таки оказался деловым человеком и опубликовал его. Это такой полиграфический постмодернизм, что прочитать текст невозможно.
Пора было начать разбираться в собственном тексте.
То есть обратиться к Пушкину,
«<…> Что это у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet[4]. Жаль мне Цветов Дельвига; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не шутка ходить нагишом, а хамы смеются. Впрочем, все это вздор. А вот важное: тетка умерла!»
«<…> Этот потоп с ума мне нейдет, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в Инвалиде наряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым. Пришли же мне Эду Баратынскую. Ах он чухонец! да если она милее моей Черкешенки, так я повешусь у двух сосен и с ним никогда знаться не буду».
Что это, как не точка? Ни один пушкиновед не может опровергнуть, что это не зарождение замысла: «Если
тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному…» Из евгеньевских денег. Уверенно датирую зародыш замысла 4 декабря 1824 г.
Не только у меня время, но и у Пушкина. Ему тоже понадобится почти 11 лет!
«Милая женка, вот тебе подробная моя Одисея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веровка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел все это время. Что-то было с вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что если и это я прогулял? досадно было бы. На другой день погода прояснилась <…>».
Без комментариев. Беспечность тона граничит с «кинизмом». «Досадно было бы». Что досадно? Не написать поэму. Она уже клубится в лужицах, болота волнуются белыми волнами…
Поэта не остановишь, но и приступить риск. В дороге он притормаживает…
«Перед отъездом из Москвы я не успел тебе написать. Нащокин провожал меня шампанским, жженкой и молитвами. Каретник насилу выдал мне коляску; нет мне счастия с каретниками.
<…> Жена его тихая, скромная не-красавица. Мы отобедали втроем и я, без церемонии, предложил здоровье моей имянинницы, и выпили мы все не морщась по бокалу шампанского. Вечер у Нащокина, да какой вечер! шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами — и все за твое здоровье,