подсовывала ему то медвежонка, то пастушонка с рожком. Набив карманы игрушками, наследник взялся за материнскую шубу, опасливо косясь на посадских детей. Купчиха отсчитала торговке деньги и ушла, бережно охраняя свое детище.
Старик-бондарь степенно похаживал вокруг ушатов, треногов, колодезных черпал, схваченных железными обручами. По соседству с ним ловзангский санный мастер немало места занял полозьями розвальней, расписными дугами с кольцами для колокольчиков, а гужовец, подслеповатый старикашка с поделками из еловой драни — коробами, бураками, полубурачьями — расположился на виду у всех, посередке базара. Но и его товар шел плохо. Покупатели все больше тянулись к хлебному ряду, где торговали ячменем, овсом, толокном, мукой, редькой, сушеной и пареной брюквой.
Людно было у рыбного ряда, где на прилавках грудами лежали мороженые налимы да сиги, а в плетеных коробах — тихмангский сущик да лекшмозерские ряпусы.
За всеми этими товарами расположились возы с говядиной, зайчатиной, битой дичью, домашней птицей. Мухортые мужицкие лошаденки обындевели от хвоста и до ушей.
Крестьянин из Гужова разрубал топором мерзлую коровью тушу. К нему подошел посадский в тулупе. Он был навеселе. Громко крикнул:
— Своей ли смертью умерла животина?
Из-за спины гужовца вывернулась бойкая жонка в суконном полукафтанье:
— Чирей те на язык! Растелиться не могла коровушка. Прирезать пришлось!
— То-то и видно, что не могла. Синяя вся, как у дьячка Мигуева носина! — отозвался посадский.
— Сам-то синий! Отойди, греховодник!
Посмеиваясь, посадский отошел.
В гостином ряду, в низеньких лавчонках с откинутыми, кованными полосовым железом ставнями купчишки торговали мукой, сукнами, белеными холстами, солью и постным маслом. В особом ларе ошевенские монахи продавали сальные и восковые свечи, кипарисные афонские крестики, медные литые складни. К ним подходили посадские жонки да монахини. Поверх теплых полушубков черницы надели долгополые монашеские одежды и оттого были толсты и неповоротливы.
А в соборе, что на берегу Онеги, шло богослужение. Там кончалась заутреня. В сизой дымке тускловатого дня ярым огнем светились стрельчатые, забранные решетками окна.
Воевода подкатил к рыночной площади под зычное гиканье Молчана: Эге-ей! Доро-гу! Народ расступался, шарахался в стороны. Воевода молодцевато выскочил из саней и пошел по рядам, орлино поглядывая на народ, расправляя плечи под крытой сукном дорогой шубой. По пятам за ним следовал Ефимко Киса, саженного роста мужик, угрюмый, бородатый, в лисьем треухе. Он поглядывал по сторонам, поигрывал ременной плеткой, как бы высматривая, кого бы вытянуть ею по спине. Нос у Кисы побелел, и он украдкой от воеводы тер его шерстяной варежкой.
Воевода дал знак Молчану следовать за ним с санями, а потом для порядку закричал на весь торг:
— Расселись, как курицы-паруньи! Сколь говорить вам, чтобы всяк знал свое место! Гончары чтоб в одном месте, бондари — в другом, а убоину везли бы подале, к гостиному двору, да рубили бы не на плахах, а на чурбаках!
— Да ить все едино, воевода, что тут — что там! — бойко заговорил щуплый сизолицый мужичонка с парой деревянных грабель, купленных про запас, к лету. — Только бы товару поболе!
— Было бы все едино, так ходил бы ты не в штанах, а в бабьем сарафане! — сказал воевода.
Мужичонка прыснул в рукав и скрылся в толпе. Грабли поплыли над головами людей с базара к кабаку.
Воевода пошел к саням с битыми зайцами. Хозяин успел незаметно прикрыть товар рядном, но Данила Дмитрич бесцеремонно откинул рядно и стал бросать в свои сани заячьи туши, выбирая покрупнее да помясистее. Хозяин, переступив с ноги на ногу, не утерпел:
— Хватит, Данила Дмитрич! Оставь для торговлишки. Мне надоть деньжонок выручить да обувки робенку справить. А жонке шаль кашемирову купить — наказывала…
— Купишь! Добра у тя зайчатина. В другой раз привези, уважь воеводу! — ответил Кобелев, направляясь к мясникам.
Подойдя к мужику с бычьей тушей на розвальнях, он показал, как отрубить кусище побольше, пожирнее, с сахарной костью. Молчанко подхватил отрубленное мясо, унес к саням. А Данила Дмитрич уж двинулся к возам с битыми тетерками, рябчиками да курами.
Из-за возов показался пьяный Петруха Обросимов, тот, что сидел в съезжей избе и получил тридцать ударов вполплети. На нем лапти с серыми суконными онучами, овчинный, подпаленный с левого боку полушубок. Шапку Петруха потерял, и длинные спутанные волосы его поседели от инея. Завидев воеводу, Петруха завопил с притворным восторгом:
— И-и-их, боярин-воевода! Друг ты мой сердешнай!
— Цыц, пьянчужка! Опять в съезжую захотел? То место, на котором сидишь, уж не болит? Поправилось?
— Малость зажило! А съезжая у тя, бают[5], занята! Сажать теперича некуды!
Ефимко Киса вышел из-за спины воеводы:
— Берегись! А то попотчую тя с правого плеча!
— Берегусь! Береженого бог бережет! — крикнул Петруха и убежал в сторону. Там заприплясывал на снегу под хохот толпы, запел хрипло кабацкую песню:
Петруху дергали за рукава, допытывались:
— Кто в съезжей ноне сидит?
— Бают, ночью кого-то привезли?
— Из самой Москвы!
— Скажи, Петруха, ежели знаешь!
Петруха перестал скоморошничать. Он вроде бы протрезвел и, воровато оглянувшись, зашептал:
— Бунтовщика привезли. Против царя шел! А кто по имени — не ведаю…
Петруха исчез в толпе.
Мужики сбились в кучу, зашептались.
Молчан старательно укрыл мешковиной воеводин припас и следом за хозяином двинулся к гостиному ряду, к лавке купца Воробьева, с которым Даниле Дмитричу предстояло решить одно коммерческое дело.
Обиженные воеводой крестьяне роптали вслед:
— Тать денной…
— Объедало, опивало!
— Горло широко, брюхо прожорливо!
— Наел шею-то на наших хлебах!
Однако роптали так, чтобы воевода не услышал — боялись.
IV
Съезжий домишко занесло снегом чуть ли не до крыши. Метель скреблась в слюдяное оконце, кидалась к углам, к стрехе, просилась в тепло.
Узник с головой укрылся рядном, что бросили ему стрельцы подмял под себя всю солому, какая была.