Ирина Александровна Велембовская
В трудную минуту
Началось все это вечером. В районной больнице в Гуляшах уже роздали ужин, няньки собирали тарелки с недоеденной кашей, в палатах стали гасить свет. И тут за воротами просигналила старенькая санитарная «Победа».
Привезли женщину. Она шла от ворот по дорожке, пряча в шаль бледное, измазанное кровью лицо, и пожилая санитарка держала ее под руку.
— Драка небось по пьянке, — заметил кто-то из больных, куривших в сенях хирургического корпуса.
— А ну-ка ступайте отсюда, курильщики! — строго распорядилась санитарка, закрывая за женщиной дверь. — Все вам пьянка чуется. Это же Паня — почтальонка с «Горы». Кто ее пьяной-то видел?
Паню завели в приемный покой, врач стал мыть белые жилистые руки, а нянька осторожно разматывала на Паниной голове шаль, по которой пятнами проступила темная кровь.
— Погубила я, наверно, платок? — тихо спросила Паня.
— Что о платке толковать! Скажи спасибо, голова цела осталась. Кто это тебя?
— Прекратите разговоры! — приказал врач.
Пока промывали рану, что-то туда пихали, накладывали швы, Паня сидела не ворохнувшись, только время от времени тихонько говорила:
— Ох, мамочки родимые!.. Да скоро вы там?
Потом ее проводили на койку, и так как Паня вдруг очень ослабела, то нянька сама закинула ей ноги на постель и прикрыла одеялом.
В палате уже все спали. Паня лежала неподвижно, белея забинтованной головой. Нянька оглянулась, нет ли поблизости дежурной сестры, и наклонилась к Пане.
— Спишь, Прасковья? Что это с тобой вышло?
Та пробормотала недовольно:
— Дай уснуть, ради бога… Завтра скажу.
Нянька отошла ни с чем, а Паня задремала, радуясь тому, что боль потихоньку покидает ее голову и можно будет вдосталь поспать: дома-то она всегда поднималась рано.
Но все равно без всякого будильника и петушиных голосов ровно в пять Паня очнулась, сообразила, где она и почему, и уже спать дольше не могла. Взяла со спинки кровати байковый халат, сунула свои быстрые почтальонские ноги в блиноподобные тапки и отправилась в коридор.
— Настя! — позвала она знакомую няньку. — Проводи умыться. Да нет ли у тебя зеркальца какого? Уж я теперь, наверное, очень страшна? Полголовы мне облысили.
Здесь же, в ванной, она решила утолить нянькино любопытство, рассказать, кто прошиб ей голову. Но оказалось, что персонал, дежуривший с вечера, уже все знает: приходил милиционер и рассказал, что Паня разносила вечернюю почту и в одном доме на Березовке, когда стала стучаться, услышала, кто-то охает… Сорвала крючок на двери и увидела, что муж держит за глотку жену и бьет наотмашь. Паня, не скинув даже тяжелой сумки, стала его от жены оттаскивать. Он обернулся, схватил со стола медный поднос и жикнул ее по голове… Но Паня вцепилась в буяна крепко, всего перемазала его своей кровью и дала жене возможность убежать к соседям. Покрыла разбитую голову шалью, снесла сумку на почту и оттуда сама позвонила в больницу.
— Вы бы хоть премию ей дали от милиции! — сказали няньки милиционеру. — Может, не вступись она, мужик порешил бы бабу-то…
— Насчет премии не знаю… А вот чердачок-то вы ей здесь получше зачините, — попросил милиционер. — Очень решительная гражданка. Все бы так сознательно относились, а то где какая драка, только милиционера и ждут.
…В Гуляшах, на левом берегу, или, как его называли, «Горе», Паню многие знали. Раньше она вместе с мужем работала в соседнем леспромхозе, он — вальщиком, она — в инструменталке. Муж Панин умер три года назад, детей ей не оставил, и жила она одна. Шел ей сорок третий год, но она еще была, по мнению соседей и сослуживцев, вполне «хорошая», быстрая, с легким характером женщина. Красавицей, правда, не слыла, но имела неотъемлемое качество — живость.
Когда спрашивали ее, не очень ли быстро она осушила слезы о покойном муже, Паня чистосердечно говорила:
— Мне вроде себя упрекнуть не в чем: я при жизни его очень жалела. Он последнее время совсем плохой был, две операции перенес, все равно спала я всегда у него под боком. А ведь он меня на семнадцать лет старше. Мы сходились, я еще молодая была, а он до меня два раза женился. Но я к этому не ревновала. Какое мое дело? До меня хоть кто, лишь бы при мне никого…
Перебралась Паня в Гуляши вскоре же после смерти мужа: приехал пасынок, попросил своей доли в отцовском доме. Паня знала, что она как законная жена — всему наследница. Но сказала пасынку, который все плакался на жизнь:
— Какая тебе доля? Три окна, одну дверь пополам не поделишь. Бери весь, владей, а мне деньгами дай, сколько не жалко. Я проживу, меня не ушибешь этим. Руки-ноги есть и какая ни худая, а голова…
Было у Пани, кроме рук-ног и «худой» головы, кое-какое имущество, с которым рассталась без особых сожалений.
— Я за своим мужем месяца без подарка не была. Он как будто чувствовал, что мне в трудную минуту сгодится. Вот еще самовар-ведерник кому бы отдать? Из новых новый. Мне он зачем? Из чайника попью.
Поступила на почту, от каждой получки откладывала десятку-другую и через год уже купила себе маленький домик, всего на одну комнату. Вот с той поры и мелькает Паня по «Горе» с полупудовой сумкой на животе, стучится в калитки, в двери, отгоняет хворостиной толстых, шипучих гусей и припасает батог от злых собак.
— Ты, гражданин, собаку на цепку сажай. Мне что: укусит — я на уколы похожу, и все. А ты по закону отвечать будешь. Зарплата наша невеликая, да еще в каждом дворе будут кусать, кто ж пойдет почту разносить?
Но когда Паню тяпнула какая-то Жучка, вывернувшаяся из-под крыльца, Паня на уколы ходить не стала.
— Да я эту собачонку, как себя, знаю. Вся-то с варежку, а кутята у ней, ну и злая. На мне носок шерстяной был, так и не прокусила почти.
Один раз напала на Паню шпана, хотела отобрать деньги, которые Паня разносила пенсионерам. Но она отбилась, подняла крик на всю улицу, а после этого случая деньги прятала под грудью, в специальном мешочке. И когда входила в дом с пенсией, то прежде всего просила:
— Отвернитесь на минуточку, пожалуйста!..
Больница стояла среди рощицы, на высоком сыпучем берегу и, чтобы больные не спускались к самой реке, огорожена была низкой оградкой, преодолеть которую в общем ничего не стоило. Вислые березы усыпали мелким желтым листом теплую сентябрьскую воду. Скамеек тут не было, но было несколько старых пней, словно назначенных для сидения, просторных и гладких. Около них и трава была притоптана больничными тапочками.
Паня прошла, шурша опавшими листьями, и села на один из пней, напахнув на сильные коленки мрачный больничный халат. По лицу ее пробегала кудрявая тень согнутой ветки и терялась в Паниных неярких, цвета осеннего желудя глазах.
Паня сидела и думала о том, что вот такая хорошая осень стоит, в лесу — благодать, а она ни разу не собралась ни по рыжики, ни по бруснику. Теперь же и вовсе не соберешься: больно нагибать голову.
Под берегом играла синяя река, из мерцающей дали тянулся серебристый пароход, кланялись легкому ветру спокойные березы. Так было тихо и хорошо, что и вспоминать не хотелось обо всем приключившемся