она отвечала за крик ребенка, за то, что он падал, начиная ходить, за насморк, который делался от прорезывания зубов… И подите, исследуйте тайны сердца человеческого — Настасья любила до безумия ребенка, существованием которого отравлялась вся жизнь ее, за которого она вынесла сколько нравственных страданий, столько и физической боли. Марья Валериановна, сколько могла, вознаграждала ее и лаской и подарками, но сама чувствовала, какую бедную замену она ей дает за лишения всякого покоя, за вечный страх, вечную брань и вечное преследование.
Пока ребенок был зверком, баловству со стороны Михайла Степановича не было конца; но когда у Анатоля начала развиваться воля, любовь отца стала превращаться в гонение. Болезненный эгоизм Столыгина, раздражительная капризность и избалованность его не могли выносить присутствия чего бы то ни было свободного; он даже собачонку, не знаю как попавшуюся ему, до того испортил, что она ходила при нем повеся хвост и спустя голову, как чумная.
Марья Валериановна, до тех пор кроткая и самоотверженная, явилась женщиной с характером и с волей непреклонной. Она не только решилась защитить ребенка от очевидной порчи, но, уважая в себе его мать, она сама стала на другую ногу. Эту оппозицию тотчас заметил Михайло Степанович и решился сломить ее во что бы то ни стало.
Пяти-шестилетний Анатоль был свидетелем грубых, отвратительных сцен; нервный и нежный мальчик судорожно хватался за платье матери и не плакал, а после ночью стонал во сне и, проснувшись, дрожа всем телом, спрашивал няню: 'Папаша еще тут, ушел папаша?' Марья Валериановна чувствовала необходимость положить предел этому и не знала как. Обстоятельства, как всегда бывает, помогли ей.
В гостиной стояла горка, на которой были расставлены всякие ненужности, взятые у менялы, для поощрения его. Анатоль, тысячу раз игравший этой дрянью, подошел к горке и взял какую-то фарфоровую куклу.
— Не тронь! — закричал отец.
Анатоль посмотрел на него с испугом, оставил куклу и через две минуты опять ее взял. Михайло Степанович подошел к нему, схватил за руку и дернул его с такою силой, что он грянулся об пол и разбил себе до крови лоб. Мать и няня бросились к нему.
— Оставьте его, это вздор, капризы, — закричал отец; няня приостановилась в недоумении, но мать, не обращая никакого внимания на слова мужа, подняла Анатоля и понесла его, говоря:
— Пойдем, дружок мой, в детскую, папаша болен.
— Да ты слышала или нет, что я сказал? — спросил Михаиле Степанович, — оставь его.
— Ни под каким видом, — отвечала оскорбленная мать, — как можно оставить ребенка с человеком в припадке безумия?
— Это что значит? — спросил Столыгин, дрожа всем телом от бешенства.
— То, — отвечала Марья Валериановна, — что есть всему мера, и если вы сошли с ума, то мой долг положить предел вашему вредному влиянию на ребенка.
Михайло Степанович не дал ей кончить, он ударил ее. Анатоль взвизгнул и помертвел.
Марья Валериановна, пришедшая в спальню, бросилась на колени перед образом и долго молилась, обливаясь слезами, потом она поднесла Анатоля к иконе и велела ему приложиться, одела его, накинула на себя шаль и, выслав Настю и горничную зачем-то из девичьей, вышла с Анатолем за вороты, не замеченная никем, кроме Ефима. На дворе смерклось; Марья Валериановна почти никогда не выходила вечером на улицу, ей было страшно и жутко; по счастию, извозчик, ехавший без седока, предложил ей свои услуги, она кой-как уселась на калибере, взяла на колени Анатоля и отправилась к отцу в дом. Сходя с дрожек, она сунула извозчику в руки целковый и хотела взойти в вороты; но извозчик остановил ее, он думал, что она ему дала пятак, и сказал: 'Нет, барыня, постой, как можно', и, разглядевши, что это не пятак, а целковый, продолжал тем же тоном и нисколько не потерявшись: 'Как можно целковый взять с двоих, синенькую следует получить, матушка'. Она бросила ему какую-то монету и взошла в ту несчастную калитку, из-за которой лет шесть тому назад, бог знает под влиянием какой чары, вышла на первое свидание с человеком, которого судьба избрала на то, чтобы мучить ее целую жизнь.
Когда Михайло Степанович пришел в себя, он понял, что переступил несколько границу. 'Ну, да что же делать, — думал он, — у меня нрав такой, пора в самом деле привыкнуть, сердит меня, как нарочно, et ensuite elle devient impertinente, я не могу своего сына воспитывать по моим идеям'. Утешивши себя такими рассуждениями, он отправился в гостиную, однако на лице его было видно, что как ни убедительны они были, но совесть не совсем была покойна. Большая гостиная была пуста и мрачна, освещенная двумя сальными свечами. Он посидел на диване — пусто, не хорошо.
— Сенька! — закричал он, и мальчик лет двенадцати, одетый казачком, показался в дверях. — Скажи Наське, чтобы привела Анатоля Михайловича.
Казачок вышел, но долго не возвращался, слышны были голоса, шепот, шаги. Тит, бледный как смерть, стоял в зале, Настасья с заплаканными глазами ему объясняла что-то, Тит качал головой и приговаривал:
— Господи боже мой, прости наши прегрешения.
Через несколько минут казачок взошел с докладом:
— Анатоля Михайловича дома нет, их барыня изволили взять с собою.
— Что… о… о… о?
Казачок повторил.
— Что ты врешь, пошли Наську и Тита.
Наська и Тит взошли.
— Куда барыня пошла? — спросил Столыгин.
— Не могу доложить, — отвечала старуха, дрожа всем телом, — меня изволили послать за водой, изволили надеть желтую шаль — я думала так, от холоду…
— Молчи и отвечай только на то, что я спрашиваю. Ну, а ты, старой разбойник, ты чего смотрел, Тит Трофимович, домоправитель? Кто пошел за барыней?
— Виноват, батюшка, Михайло Степанович, бог попутал на старости лет, я не видал.
— Виноват, батюшка, — передразнил его Столыгин, входивший более и более в ярость, — позови, старый дурак, Кузьку и Оську, да дурака Ефимку и кучеров. — Люди переглянулись с ужасом друг на друга, они очень хорошо знали, что значит приглашение кучеров…
На другой день утром Тит, Настасья и двое лакеев валялись в ногах у Марьи Валериановны, утирая слезы и умоляя ее спасти их. Столыгин велел им или привести барыню с сыном, или готовиться в смирительный дом и потом на поселение. Седой и толстый Тит ревел, как ребенок, приговаривая:
— Сгубит он нас, матушка, со света божьего сгонит.
— Марья Валериановна, — говорила Настасья, — спаси ты нас, заступница наша, или уж оставь меня здесь.
— Я домой не пойду, — прибавил старик, — я с Каменного моста брошусь в воду, один конец.
Марья Валериановна долго молчала, тяжело ей было, она еще раз взглянула на эти растерянные и отчаянные лица, встала и сказала грустным голосом:
— Так и быть, я спасу вас, я не могу допустить, чтобы он замучил вас за меня, я возвращусь теперь, может, на свою собственную гибель. Только молите же бога, чтобы не на гибель малютки.
— Мать ты наша родная! — говорил Тит. — Иверской божией матери отслужим молебен, всей дворней свечу десятифунтовую поставим.
Марья Валериановна явилась домой не как виноватая и беглая жена, а с полным сознанием своей правоты и своего призвания быть защитницей сына. Она покойно и твердо объявила Столыгину, что возвратилась только для того, чтобы спасти совершенно невинных людей от его бешенства, но что она решилась не жертвовать более сыном необузданности такого отца.
— Ох, — говорил Михаиле Степанович, притворившийся больным, — ох, ma chere, зачем это ты употребляешь такие слова, мое ухо не привыкло к таким выражениям. У меня от забот, от болезни (он жаловался на аневризм, которого у него, впрочем, не было) бывают иногда черные минуты — надобно кротостью и добрым словом остановить, а не раздражать, я сам оплакиваю несчастный случай, — и он остановился, как бы подавленный сильными чувствами.
Но на Марью Валериановну его речи более не действовали. Весь prestige, окружавший его, исчез, она чувствовала себя настолько выше, настолько сильнее его, что у ней начала развиваться жалость к