бедную Финляндию, и все еще мелет — все еще мелет…
У отца была белая горячка самовластья, delirium tyranorum, у сына она перешла в хроническую fievre lente. Павел душил из всех сил Россию и в четыре года свернул шею — не России, а себе. Николай затягивает узел исподволь, не торопясь, — сегодня несколько русских в рудники, завтра несколько поляков, сегодня нет заграничных пасов, завтра закрыты две, три школы… двадцать седьмой год трудится его величество, воздуху нам недостает, дышать трудно, а он все затягивает — и до сих пор, слава богу, здоров.
В царствование Николая желтая, желчная, злая фигура Аракчеева нежно исчезает — Рогнедой, плачущей на гробе Анастасии, но школа его растет, но его ставленники, его ученики идут вперед. Школа писарей, кантонистов и аудиторов, дельцов и флигельманов, людей бездарных — но точных, людей бездушных — но полных честолюбия, людей посредственных — но которых 'усердие все превозмогает!'
Для этих людей, может, найдется место в министерствах и в арестантских ротах, но, наверно, нет в повестях… [В первом издании тут были пропущены несколько страниц, мы их помещаем в том виде, в котором они были написаны в Ницце в 1851 году. (Прим. А. И. Герцена.)]
Как попал Анатоль в военную службу, трудно сказать. Эти вещи у нас делывались обыкновенно случайно. Сверх того, гражданская служба не могла нравиться, серьезно управлять имением еще не считалось делом, оставалась одна военная карьера.
Попавши в адъютанты к князю, Анатоль погибал от скуки. Юнкером он по крайней мере физически развлекался гимнастикой манежа и ученья. Адъютантом он ездил с князем на балы и обеды и праздно сидел по нескольку часов у него в зале. Но скучать ему пришлось недолго, новое скорбное столкновение воли с долгом вполне рассеяло его. В то время, когда всего менее кто-либо ждал похода, восстала Польша. Князь получил приказ выступить с своим корпусом и идти примкнуться к войску Дибича. Все засуетилось в его армии, князь ожил, забыл свои лета, целые дни верхом делал смотры и ревизии. Офицеры радовались отличиям и быстрому повышению, солдаты радовались, что не будет учений, беспрерывных смотров во время похода.
Анатоль, хранивший свято юные мечты студентского периода, хотя и удовлетворялся собственным одобрением за благородное биение сердца и искренним желанием освобождения крестьян, тем не менее все благородные симпатии его были за Польшу, на которую он шел врагом, палачом, слугой деспотизма [Я рассказываю здесь план моей повести так, как он складывался в моей голове. Разумеется, мне нельзя бы было говорить о Польше и о восстании иначе, как намеками. (Прим. А. И. Герцена.)], - что же ему было делать? Подавать в отставку было поздно, сказаться больным — выдадут за труса. С непреодолимым отвращением, почти с раскаянием явился он на поле битвы, совался в огонь без всякой нужды, но пули обходили его, а храбрость его была замечена; князь привязал ему сам георгиевский крест в петлицу. Товарищи завидовали ему.
На приступе Варшавы граф Толь подъехал с князем к первому взятому бастиону, расцеловал майора, поздравил его с крестом и потом спросил его, указывая на толпу пленных: 'Кто же у вас будет их беречь?' Майор, державший платок на ране, молчал и с испуганным недоумением смотрел в глаза генералу. 'На приступе, — сказал Толь, — каждый человек нужен; если все офицеры наберут столько пленных, половина солдат выбудут из строя. — Он сделал знак рукою и прибавил: — Понимаете?' [Это истинное происшествие, рассказанное мне самим офицером. (Прим. А. И. Герцена.)] Майор понимал, но не говорил ни слова. Толь поморщился и, обернувшись к Анатолю, сказал ему вполголоса: 'Господин адъютант, майор, кажется, ослаб от раны, скажите старшему капитану il faut en finir avec les prisoniers'. Анатоль стоял, как вкопанный, рука его будто приросла к шляпе. 'Ну, чего ж вы ждете? — Скажите, что я велел их расстрелять; адъютант ваш не очень расторопен', — заметил он князю, повертывая лошадь и показывая ему зрительной трубой какие-то осадные работы.
Старший капитан отдал нужные приказания и сказал майору и Анатолю: 'А впрочем, я охотнее пошел бы еще раз на бастион — бить безоружного не манер. Ей, — закричал он, — Федосеев, выведи людей!' Анатоль хотел ускакать, но был остановлен колонной охотников. шедших с песнями и с криками 'ура!' на приступ. За ним раздались отрывистые слова команды, и ружейный залп грянул почти в то же время. Анатоль обернулся — человек двадцать пленных лежали в крови, одни мертвые, другие в судорогах — столько же живых и легко раненных стояли у стены. Одни, обезумевшие от страха, судорожно хохотали, кричали и плакали, два-три человека громко читали молитвы по-латыни, третьи, бледные, стиснув зубы, с гордостью смотрели на палачей. В их числе был белокурый юноша; он остановил взгляд своих больших голубых глаз на Анатоле, в этом взгляде рядом с укором видно было столько презрения, что Анатоль опустил голову. У солдат дрожали руки, сам унтер-офицер Федосеев хотя для поддержания чести и говорил: 'Эк живучи эти поляки!', но был бледен и не в своей тарелке.
'Вторая ширинга, впе-ред! Шай-клац!' — командовал капитан; ружья склонились и брякнули. У Анатоля потемнело в глазах, он покачнулся и дал шпоры лошади, но лошадь вдруг поднялась на дыбы и брякнулась наземь — осколок русской бомбы ранил лошадь и раздробил Анатолю плечо; новая толпа охотников шла с песнями и гарцованьем мимо раненого. Анатоль лишился сознания.
Недель через шесть Анатоль выздоравливал в лазарете от раны, но история с пленными не проходила так скоро. Все время своей болезни он бредил о каких-то голубых глазах, которые на него смотрели в то время, как капитан командовал: 'Вторая ширинга, вперед!' Больной спрашивал, где этот человек, просил его привести, — он хотел ему что-то объяснить, и потом повторял слова Федосеева: 'Как поляки живучи!'
Князь, жалевший очень своего адъютанта, говорил, что он, по-видимому, контужен в голову и потому заговаривается, впрочем, надеялся, что он выздоровит, и приводил в пример разных раненных в голову в 1812 и 13 годах.
Анатоль вышел в отставку и поехал к водам. Слабый от раны и убитый духом, выехал он из Варшавы. Голубые глаза поляка преследовали его, ему казалось, что он несколько раз встречал молодого страдальца, который, может, избегнул смерти; ему казалось, что он узнает то же выражение укора, беспокойной печали и презрения, смешанного почти с сожалением. Несколько раз хотелось ему подойти, взять за руку незнакомца и рассказать ему, как он попал на поле сражения. Но польские раны были еще слишком свежи, время понимать друг друга и мириться еще не приходило, и он останавливался, боясь холодного ответа.
В Познани он на станции вышел из коляски и велел ей ехать за собой, когда заложат лошадей, а сам пошел пешком. В нескольких шагах от деревни стояла в небольшой нише мадонна, перед ней на коленях молился молодой поляк — опять он и, может, в самом деле. Несчастный был скорее похож на мертвеца, умершего после изнурительной болезни и которого забыли схоронить, нежели на живое существо лет двадцати. Он был в военной шинели, рука лежала на перевязке, челюсть и ухо были подвязаны, сухие посиневшие губы и белая бледность свидетельствовали о лихорадке и потере крови. Он только что перебрался через границу и был еще весь под влиянием счастливого спасения; Анатоль заговорил с ним. Сначала раненый вздрогнул, не скрывая, что встреча с русским ему неприятна.
Анатоль не хотел пропустить этой встречи; он взял его за руку и просил выслушать его. Он говорил долго и горячо. Удивленный поляк слушал его с вниманием, пристально смотрел на него и, глубоко потрясенный, в свою очередь сказал ему: 'Вы прилетели, как голубь в ковчег, с вестью о близости берега — и именно в ту минуту, когда я покинул родину и начинаю странническую жизнь. Наконец-то начинается казнь наших врагов, стан их распадается, и если русский офицер так говорит, как вы, еще не все погибло!'
Анатоль был счастлив, они поехали вместе.
Что унижений, что холоду и оскорблений должен был вынести Анатоль в этом путешествии. Для каждого польского выходца в то время путешествие было рядом торжеств, симпатических приемов; на каждого русского народы смотрели с затаенной злобой, как на сообщника Николая. Раза два граф Ксаверий должен был, избегая неприятностей со стороны раздраженной толпы, выдавать Анатоля за поляка. Действительная нелюбовь к русским идет с этого времени, мы ею обязаны Николаю.
В этой встрече Анатоля с графом Ксаверием мне хотелось представить нашу русскую натуру, широкую, но распущенную, многостороннюю, но не устоявшуюся в соприкосновении с натурой польской, определенной, испытанной, односторонней, не идущей вперед, но твердо стоящей на своей почве. У Анатоля были прекрасные стремления, но они больше определялись отрицательно и никогда не приходили