— Только в случае необходимости.
— А когда возникает такая необходимость?
— На это есть правила.
— Я понимаю, но кто их устанавливает?
— Существующая система.
— А вам известно, как она возникла?
Надзиратель нахмурился — нашли о чем спрашивать!
— Это не моего ума дело, — ответил он с легким раздражением и отвернулся, как бы предлагая: «Спроси об этом стоящего за мной!»
Напрягая зрение, я пытался рассмотреть вершину пирамиды, но она была слишком высоко.
— Мы должны поддерживать порядок, — заявил вдруг надзиратель, решив, видно, отстаивать свою точку зрения.
— Ну, разумеется. И все, что есть в этой комнате, служит именно этой цели.
— Да, все, чем; мы теперь пользуемся.
— Ах, вот как! Но вы, кажется, говорили, будто кое-что устарело.
— Да, тяжелые наручники уже ни к чему, и толстые железные кандалы тоже устарели.
— У них и в самом деле какой-то странный варварский вид.
Он улыбнулся:
— Что ж, пожалуй.
— А вы можете мне объяснить, почему от них отказались?
Старику, видно, снова захотелось уклониться от ответа и кивнуть на кого-то, стоящего сзади.
— Нет, этого я не могу объяснить. Вероятно, отпала необходимость.
— А когда они были в ходу, начальство полагало, что это необходимо?
— Безусловно, иначе ими и тогда бы не пользовались.
— Никому, верно, и в голову не приходило, что мы, увидев эти предметы, назовем их варварскими.
Старик посмотрел на тяжелые кандалы.
— Их просто надевали и не раздумывали, плохо это или хорошо.
— Очевидно, считали, что они необходимы для поддержания дисциплины.
— Вот именно.
— И тогда дисциплина была лучше?
— Ну, нет. Порядок нарушали чаще, чем теперь. Говорят, тогда было куда больше хлопот с арестантами.
— А если бы кто-нибудь доложил начальству, что пользы от этих громоздких вещей никакой, его бы, наверно, подняли на смех?
Надзиратель улыбнулся.
— Конечно.
— А если через несколько лет сюда придут люди, увидят треугольники и все эти сокровища и назовут нас варварами — что тогда?
Он нахмурил брови.
— Едва ли назовут, — сказал он. — Мы ведь не можем обойтись без них.
— Вы считаете, что это невозможно?
Старику снова захотелось кивнуть назад.
— Да, — сказал он мрачно. — Мы не можем обойтись без них.
— И, по-вашему, даже попытаться было бы опасно? Он покачал коротко остриженной головой.
— Я против таких попыток. Мы должны поддерживать порядок.
— Но ведь когда запретили сковывать людей этими тяжелыми цепями, наверное, тоже считали, что идут на риск?
— Мне об этом ничего не известно, — холодно произнес старик.
— Значит, существующий порядок установлен навечно?
Он повесил наручники на гвоздь и, резко обернувшись, словно опасаясь удара сзади, сказал:
— Нас это не касается. Мы только исполнители и подчиняемся нашей системе, такой, какая она есть, а ко всему этому прибегаем лишь в случае необходимости.
— Так вы считаете вопрос решенным?
— Не мое дело решать такие вопросы, — сказал он с достоинством, положив руку на треугольник. И как только он произнес эти слова, у него за спиной снова выросла живая пирамида превосходно подогнанных друг к другу людей с совершенно одинаковым выражением глаз — как у строгого наставника, — живая пирамида, обращенная в камень силой своей незыблемости. Мне даже послышался ропот одобрения, но оказалось, что это всего лишь скрежет треугольников, которые отодвинул надзиратель.
Потом старик подошел к двери, отворил ее, и, следуя его молчаливому приглашению, я вышел за ним. В дверях я оглянулся на ослепительно блестевшие «драгоценности». Они висели на стене вокруг треугольников; и вдруг все с той же безмолвной рабской покорностью в комнату проскользнул арестант с желтым лицом, в желтой одежде с тюремным штемпелем и куском желтой кожи в руке. И прежде чем дверь с лязгом захлопнулась за ним, я увидел его за работой; он старательно чистил и без того сверкавшие «драгоценности».
С тех пор я часто вижу его во сне: один среди этих эмблем идеального порядка, он молча и сосредоточенно работает. А порой мне снится, что меня ведет куда-то старый надзиратель; у него очень строгое, неулыбчивое лицо и глаза, в которых застыла грусть о чем-то безвозвратно потерянном.
Мать
Она шла, словно очень торопясь, тенью скользя вдоль оград домов. Глядя на ее тщедушную фигуру в заношенном черном платье, едва ли можно было предположить, что она родила шестерых сыновей. Под мышкой у нее был маленький узелок; она всегда носила его с собой по домам, в которых работала. И лицо у нее было худое, с усталыми карими глазами, обрамленное черными, мягкими, как шелк, волосами, выбивавшимися из-под черной соломенной шляпы; глядя на это лицо, помятое и костистое, как вся ее фигура, никак нельзя было подумать, что жизнь наделила ее достаточной силой, чтобы рожать детей.
Хотя еще не было и девяти часов, она уже проделала дома все, что можно было сделать в двух комнатах, где жила их семья: разожгла огонь под плитой, умыла младших мальчиков, приготовила завтрак на четверых, еще не ходивших в школу, подмела пол, застлала одну постель — в другой все еще лежал муж — и подала мужу чай. Она нарезала хлеб к полднику для двух старших сыновей, завернула его в газету и положила на подоконник — уходя в школу, они возьмут его с собой. Затем она отсыпала порцию угля на весь день, дала старшему сыну денег на покупку каждодневной пачки чаю и сахару, выстирала кое-какую драную одежонку, заштопала пару штанишек, надела шляпу, даже не взглянув в треснувшее зеркало, и поспешила из дому. Так как каждый пенс был у нее на счету, она ходила пешком.
Сняв черную соломенную шляпу и переодевшись в синий холщовый халат, который почти закрывал ее рваные башмаки с подметками, изношенными до толщины оберточной бумаги, она, можно сказать, была готова приступить к работе. И пока она, стоя на коленях, скребла и чистила медную посуду, какое-то приятное чувство покоя охватывало ее; глядя в зеркальную глубину натертой до блеска меди, она не думала ни о чем. Но бывали утра, когда работа подвигалась туго. Это случалось тогда, когда муж, вернувшись из пивнушки с очередных ночных словопрений, избивал ее ремнем, чтобы показать, что он над ней хозяин. В такие утра она возилась с посудой дольше обычного, зачастую приходилось чистить ее дважды, поднося совсем близко к глазам. А в голове без конца стучала мысль: «Ему не следовало бить меня, не следовало так обращаться со мной, матерью его детей». Вот как далеко заходила в мыслях эта простодушная женщина, но не дальше: ей никогда не приходило в голову, что ее сыновья, рожденные и воспитанные