вынуждать вас и всех прочих, оказавшихся в вашем положении, никогда не выйдет на свет божий, никогда не станет предметом статистики и не оскорбит взора общества. А то, что не является предметом статистики, не может повредить нравам страны и ее престижу. Уверенное в том, что уж оно-то сумеет воспользоваться правами и привилегиями, предоставляемыми законом, общественное мнение просто решило принести жертву ради поддержания нравственной чистоты всех нас. „Жертва необходима, — рассудило оно. — Так давайте принесем в жертву тех, кому нечем платить! Лишь по чистой случайности эти тысячи и тысячи людей не принадлежат к нашему кругу; кто-то должен страдать, чтобы все мы могли быть добродетельными!“
Таков ответ. Пожалуй, было бы чрезмерным требовать от вас, чтобы вы, погрязнув в болоте страданий, с вашей узко личной точкой зрения, оценили высоты беспристрастности, достигнутые этой искупительной жертвой. Но как не уважать ее за бесконечную глубину здравого смысла? Можете ли вы упрекнуть общественное мнение, создаваемое без вашего участия, за его житейскую мудрость? Разве вы не согласились бы с ним, если бы сами участвовали в его создании? Будь вы состоятельным человеком, я хочу сказать — достаточно состоятельным, чтобы действительно пользоваться привилегиями, предоставляемыми законом, попытались бы вы всерьез преодолеть ваши понятия о нравственном достоинстве своей страны? Ведь при этом вы отчасти потеряли уважение к самому себе, поскольку таким образом вы распространили бы эти привилегии на тех из ваших сограждан, которые не могут за них платить. Напротив, вы скорее подумали бы: „Самому-то мне жаловаться не на что. А это все сплошная сентиментальность, идея абстрактной справедливости! Если они хотят справедливости, пусть платят!“
Вы ни в коем случае не должны думать, что этот великий принцип денежной компенсации относится только к разводам; в той или иной мере он составляет основу всякой справедливости. Без денег нигде не обойтись. Деньги определяют меру справедливости и способы ее осуществления. Это так глубоко вошло в нашу жизнь, что мы даже не замечаем этого. В самом деле, едва ли найдется человек, который, приди вы к нему частным образом, выслушав вас, не сказал бы сразу, что с вами поступили несправедливо! Но перед законом вы не можете предстать частным образом, а он и есть блюститель всякой справедливости.
Я объяснил вам требования закона. Вы не выполнили их. Совершив эту ошибку, вы, очевидно, должны будете в дальнейшем либо жить в одиночестве до конца своих дней, либо, повинуясь велению природы, общаться с женщинами, которые ежеминутно будут напоминать вам, чем стала теперь ваша жена; и какой бы путь вы ни избрали, на любом из них вас, несомненно, должно поддерживать сознание, что вы блюдете чистоту нравов и укрепляете уважение, которым окружен брак в нашей стране. Вас должна вдохновлять мысль, что по этому радостному, почетному пути вы идете вместе с тысячами мужчин и женщин, таких же честных и добрых, как вы сами. И из года в год вы будете проникаться все большей гордостью за свою страну, достигшую таких высот справедливости…»
Надежда
В ненастье и ведро, в жару и в холод, в любую погоду можно было не сомневаться, что хромой пройдет здесь со своей плетеной корзиной, висящей через плечо, и шишковатой дубовой палкой. В корзине, под мешковиной, лежали семена крестовника да изредка, когда наступал сезон, немного грибов, тщательно завернутых в бумагу и лежавших особо.
Его здоровое, обветренное лицо с квадратным подбородком, обрамленное густой, темной, уже седеющей бородой, было изрезано морщинами и всегда печально оттого, что хромая нога сильно докучала ему. Искалеченная в результате несчастного случая, она стала на два дюйма короче и была способна разве что напоминать ему о бренности всего живого. Вид у него был приличный, хотя далеко не щегольской, так как его старое синее пальто, брюки, жилет и шляпа вылиняли и были сильно потрепаны от долгой носки во всякую погоду. До того, как с ним случилось несчастье, он был рыбаком и ходил за рыбой в открытое море, теперь же зарабатывал себе на жизнь, стоя на улице, всегда в одном и том же месте, в Бейсуотере, с десяти утра до семи вечера. И всякий, кто хотел побаловать свою птичку, останавливался перед его корзиной и покупал на пенни семя крестовника.
Зачастую ему, как он выражался, приходилось «здорово попотеть», чтобы раздобыть этот товар. Он вставал в пять часов утра и с первым трамваем выбирался из Лондона в заповедные места всех тех, кто зарабатывает на прожорливости комнатных канареек. Здесь, пригнувшись и с трудом волоча искалеченную ногу по земле (небо редко заботилось о том, чтобы держать ее сухой для него), он кропотливо рвал крестовник — зеленые кустики с желтыми цветами, — хотя зачастую, как он говорил, «в этих штуках не было ни капли жизни, они были побиты заморозками!» Собрав все, что судьба соизволила ему дать, он возвращался на трамвае в город и приступал к своим обязанностям.
Временами, когда дела шли неважно, он возвращался домой затемно, и его можно было увидеть ковыляющим по улице в девять, а то и в десять часов вечера. В такие дни в его серо-голубых глазах, еще не утративших такого выражения, словно он глядел вдаль сквозь морской туман, отражалась глубина его души, где лежала птица-усталость с подрезанными крыльями, постоянно пытаясь взлететь.
В сущности — и это было ясно без слов, — он жил из года в год, едва перебиваясь, и не питал иллюзий относительно своей профессии: она не давала ничего. Все же это было лучше, чем торговля цветами, которая давала и того меньше. В конце концов, он привык к метаниям птицы-усталости в своей душе, и, если б ей вдруг удалось подняться и полететь, ему, вероятно, недоставало бы ее.
«Тяжелая жизнь!» — говорил он иногда, когда крестовника бывало мало, покупателей еще меньше, а сырость болью отдавалась в искалеченной ноге. Это говорилось как нечто само собой разумеющееся и было пределом его жалоб, хотя он охотно плакался на свои незадачи с крестовником, покупателями и больной ногой перед теми немногими, кого можно было этим пронять. Впрочем, как правило, он стоял или сидел молча, наблюдая шумевшую вокруг жизнь, как в прежние дни наблюдал волны, накатывавшие на его стоявший на якоре парусник, и затуманенный взгляд его голубых зорких глаз выражал удивительное терпение; казалось, он постоянно провозглашал простое бессознательное решение человека: «Буду держаться, пока не упаду».
О чем он думал, стоя так на улице, трудно сказать; быть может, о прежних днях на Гудвинских отмелях или о желтых головках крестовника, не желающих раскрываться как следует, о своей больной ноге, о собаках, обнюхивавших его корзину и отворачивавшихся с презрением, о жене, страдающей подагрой, о селедке к чаю, о задолженности за квартиру, о том, как мало людей спрашивает крестовник, и снова о больной ноге.
Никто не останавливался взглянуть на него, кроме женщин, покупавших на пенни крестовника для своих хилых птичек. И если иная бросала на него взгляд, она видела перед собой просто темнобородого человека с лицом, изрезанным глубокими морщинами, хромоногого, часто предлагавшего крестовник такого качества, что они не решались давать его канарейкам. Они говорили ему об этом и добавляли, что погода сейчас холодная, на что он отвечал, зная это лучше, чем они: «Да, мэм, вы не поверите, как я чувствую это в своей ноге». Он не вкладывал в свои слова никакого скрытого смысла, но женщины отводили глаза и спешили дальше, полагая, что, пожалуй, ему не следовало заговаривать о своей ноге — слишком похоже на то, что он хочет заработать на этом. В действительности же он отличался щепетильной сдержанностью моряка, но больная нога мучила его уже так долго, что нервы больше не выдерживали; это мучение было так тесно связано с его жизнью, что он не мог не говорить о нем. Иногда — главным образом в ясные теплые дни, когда крестовник был в полном цвету и он меньше нуждался в случайных прибавках, — покупатели, поддавшись доброму порыву, платили ему пенс за то, что стоило полпенса. И незаметно для него самого это укрепляло в нем привычку плакаться на свою больную ногу.
Разумеется, он не имел дней отдыха, но иногда его не было на посту. Это случалось тогда, когда больная нога, чувствуя, что он обходится с ней слишком уж бесцеремонно, доставляла ему, по его собственному выражению «уйму боли». В таких случаях задолженность за квартиру росла, но он говорил: «Раз не можешь выйти из дому, значит, не можешь — так ведь?» После таких дней вынужденного отдыха он с особым рвением принимался за работу и выезжал за крестовником далеко за город, а по вечерам оставался на посту до тех пор, пока не продавал весь товар, ибо он чувствовал, что если не сбудет его