Уволили. Пошел в больницу хирургом. Там тоже он быстро отличился, завоевал популярность. Беда его была в том, что он был слишком хорошим хирургом. Так что из больницы его тоже уволили — не годится, чтобы сосланный, да еще из бывших, подавал пример своей работой.
Пришло письмо из Франции от отца, просил прощения; сын не мог простить и не ответил.
А в 1937 году явились и взяли его. И младшего Петра Елисеева тоже взяли. «Перед уходом отец обнял маму, поблагодарил за всю их жизнь, и распрощались; сказал, что больше уже не увидимся. Через несколько дней взяли и маму.»
Он был прав, больше они не увиделись.
Анастасия Григорьевна писала прошения, хлопотала, однажды даже пробилась к «самому Бочкову, который был прокурор после Вышинского». Она помнит огромный кабинет, на другом конце человечек за столом что-то писал, поднял голову, кивнул и сказал: «Знаю, знаю, ваш муж тяжело болел и умер». «Я про отца», — сказала она, ничего не понимая. «Ах да, да, это ваш отец», — сказал он.
Только потом она сообразила, что ни в какие бумаги он не смотрел, нигде не справлялся. А к матери ей удалось съездить в лагерь в 1939 году. И дядя Петя умер в лагере. Мариэта умерла в Москве…
Что же было с главой дома? Он благополучно жил до 84 лет во Франции и скончался в Париже в 1942 году. Похоронен он на русском кладбище Св. Женевьевы под Парижем, там же появились могилы его сыновей Николая, затем Сергея, их жен. Они так и не примирились, не простили отца. Анастасия Григорьевна, будучи в Париже, приходила на это кладбище к своим дядям. Отца-то могилы на родине нет; ни точной даты смерти, ни места захоронения, ничего не известно. Здесь среди русских могил ухоженного этого кладбища хорошо горюется, вспоминается, можно постоять перед деревянными крестами деда и его «обольстительницы», своих дядей и теток; все словно бы вновь сошлись одной семьей, примиренные этим кладбищем. Ей вспоминается семейный склеп Елисеевых, что был на Охте у церкви, примерно на том месте, где сейчас Красногвардейская площадь.
Во Франции дядья ее преуспели, один стал известным японистом (теперь сын его тоже востоковед), другой дядя проработал юристом. Она вспоминает, как отца ее командировали перед первой войной в Германию, в клинику, и как он вернулся раньше срока — наскучило на чужбине; как отца уговаривали в годы гражданской войны уехать на юг, а братья уговаривали уехать за рубеж…
— Вот как получилось, — заключает она недоуменно. Я понимаю невысказанный ее вопрос, один из тех вопросов, на который не ждешь ответа, но от которого невозможно отвязаться до конца дней.
Отпрыски рода Елисеевых ныне живут во Франции, в Швейцарии, в США, никто из них не знает почти ничего о своих предках, не интересуется ими. Одну лишь Анастасию Григорьевну мучает, не дает покоя история своей родословной. Может быть, потому, что она единственная сегодня, кто помнит и знает хотя бы краешек того, что скрыто за горизонтом революции. А может, то чувство долга перед памятью отца, так жестоко обездоленного судьбой. Очнулось ощущение прошлого, утаенного, запертого за семью печатями. Тот повальный интерес, который ныне, в конце восьмидесятых, охватил всех… Впрочем, не всех. Как-то перед поездкой к родным во Францию Анастасия Григорьевна, по нашему обычаю, стала готовить гостинцы. Чем можно порадовать заграничных людей, кроме надоевших матрешек и ложек. Первое, что приходит в голову, — русской черной икрой. Тоже не ново, но, по крайней мере, всегда деликатес. Да разве достанешь? Кто-то надоумил ее зайти к директору Елисеевского магазина. Она отправилась и простодушно изложила свою просьбу: так, мол, и так, хочется из Елисеевского магазина привезти потомкам… Директор безучастно кивал, потом сообщил, что помочь ничем не может, ибо дефицит идет по списку для заслуженных товарищей и имеющих на это право. Тут Анастасия Григорьевна стала предъявлять ему ветхие удостоверения о своей медали «За оборону Ленинграда» — она ведь блокадница, — медали «За трудовую доблесть», «За победу над Германией» и прочие почетные справки, скромный набор, накопленный десятилетиями, проведенными на сцене, фронтовыми поездками, гастролями, с которыми моталась по стране, отрабатывая свои сто двадцать «рэ» актерской зарплаты. Что могли значить эти бумажки для директора, необозримое могущество которого Анастасия Григорьевна вряд ли сознавала? Можно предположить даже, что документы эти своей обыденностью произвели на него совершенно обратное впечатление, потому что он вдруг с мягкой усмешкой спросил: «А чем вы можете доказать, что вы та самая Елисеева?» Вопрос был, конечно, неотразим, Анастасия Григорьевна растерялась, директор развел руками, тонко улыбнулся — так-то вот, любезная, ничем помочь не могу.
Она привела этот случай, смеясь, как забавный анекдот: впервые призналась, что внучка Елисеева, ради баночки икры, и то вот опозорилась.
Самоирония прелестное, редкое в нашем обиходе качество. Анастасия Григорьевна с легкостью подшучивала над собой, над своими промахами и над заслугами. Глядя на нее, стало жаль этого директора, упустившего счастливый случай, который однажды представился ему. И впрямь «мы ленивы и нелюбопытны». Ну, безразличие к людям — это мы уже проходили, но безразлично ему и происхождение этих витражей, причудливых светильников — магазин, где он работает! — высоких шкафов красного дерева, панелей, всей отделки, исполненной в стиле модерн начала века, бронза и дерево; после тщательной реставрации это сейчас заблистало во всей красе. Для таких людей, как тот директор, нет прошлого, впрочем, так же как и будущего. Это почасовики — распространенная порода временщиков, они появляются и исчезают, не оставив о себе ни сожаления, ни памяти. И сами они чувствуют свою временность, мимолетность, ни к чему не прилепляются душой.
Фотографии на толстых картонах старинные, коричневатые, сепией; фотографии фронтовые, любительские, пожухлые, театральные, в костюмах Баядерки, Марицы, — молодые, белозубые, поющие, полные движения, музыки. Фотографии заграничные цветные, там пальмы, незнакомые улицы; пожилые женщины за столиком — это заграничная родня. Среди вороха снимков внимание мое вдруг зацепил один — там Анастасия Григорьевна стояла вместе с сыном в воротах дома. В их позах не было случайности. Они стояли посреди темного проема ворот, и что-то это все должно было означать, какой-то неведомый замысел — «Я здесь стою и не могу иначе»… Может, ведомый только ей, Анастасии Григорьевне, потому что это она настояла, чтобы они снялись у этого дома, бывшего елисеевского дома на Васильевском острове. Наверху, над ними, на дуге подворотни различался герб с буквами «ГПЕ». Простенький герб пожалованного личного дворянства: «Григорий и Петр Елисеевы», фирма «Братья Елисеевы». Чудом сохранившийся герб над чудом сохранившейся веточкой когда-то могучего рода. Они пришли сюда, ни на что не претендуя, но и не отрекаясь и не чувствуя себя виноватыми… Было это за несколько лет до того, как сын уехал в США. Ей хотелось, чтобы на память… Кому — на память? Ей? Нам? Во всяком случае, пока что не ему. Его тогда начисто не занимали эта генеалогия с геральдикой. Он хороший сын, хороший биолог, но это прошлое — зачем оно ему? Он не взял его с собою. Что с ним делать? От этого прошлого, как из черного проема ворот, несло холодом старых бед, материнских страхов, безвестных лагерных могил… Для него это было иное прошлое, чем для матери. Снимок был для нее, для нее он что-то значил — поклон своим предкам, запоздалая дань их жизни, не такой уж бесцельной. Что-то там, в минувшем, стало яснее…