— По-моему, ее величество высказалась обо всем достаточно определенно, Петр Аркадиевич. Извините, что я задержался и не смог вам сказать всего этого сам.
Столыпин почувствовал предобморочную усталость, оперся о стул и тихо произнес:
— Ваше величество, позвольте мне поставить перед вами еще один вопрос?
Царь рассеянно глянул на бронзовые настольные часы:
— Если этот вопрос не требует предварительной проработки, я готов ответить.
— Моя деятельность в качестве премьер-министра и управляющего министерством внутренних дел устраивает ваше величество? Я очень устал, прошедшие три года дались мне достаточно трудно; быть может, вам угодно освободить меня от отправления моих обязанностей?
Обсуждая с женою предстоящий разговор с премьером (настоял на этом Распутин: «Санька note 41 не друг мне, он мне станет мешать глядеть за масеньким note 42, он мне поперек путя стоит, а Паша note 43 без хитрости, он предан вам до гроба, такой про себя не думает, он только об вас думает и об державе»), царь задал Александре Федоровне именно такой вопрос, какой только что поставил Столыпин.
— Нет, — ответила тогда государыня, — его сейчас нельзя увольнять. Тебя не все одопрят. Все эти мерзкие Гучковы и Милюковы во всем следуют за ним. Пусть Курлов войдет в курс дела, пусть они станут друк против друка, — это их дело. Будь арбитром. Мы над ними. Дай сосреть нарыву».
— Думаю, вы еще не все сделали для империи, Петр Аркадиевич, — ответил царь. — Если же чувствуете, что очень устали, я не буду возражать против вашего отпуска. Он вполне заслужен. А потом — с новыми силами — за дело. Благодарю вас, я не хочу более задерживать вас…
Когда Столыпин в лицах рассказал Герасимову о том, что произошло, тот лишь вздохнул:
— Мы в засаде, Петр Аркадьевич. В форменной засаде. И флажки по лесу развесил Распутин.
Столыпин не сразу понял, о ком идет речь:
— Какой Распутин? О ком вы?
— О конокраде Гришке Распутине…
— При чем здесь он? — Столыпин недовольно поморщился. — Все обстоит совершенно иначе.
— Ничего иначе не обстоит, — сердито возразил Герасимов. — Ему государыня при людях руку целует. Здесь, в Царском. В церкви.
— Что?! — Столыпин повернулся к Герасимову как на шарнирах. — Что?!
— То самое, Петр Аркадьевич. Пока вы с августейшей семьей бились, я у госпожи Дедюлиной чаи распивал. Информация из первого источника. Словом, мы опоздали: Распутин совершил дворцовый переворот.
В охранке Герасимов сразу же открыл свой особый сейф, где хранились папки с делами самых его доверенных агентов, сунул их в портфель, потом выгреб другие бумажки — дома будем разбираться, никаких следов остаться не должно — и в тот же день встретился с двумя агентами, не внесенными ни в какие списки, сказав каждому:
— На ваше усмотрение: либо продолжаете работать с новым шефом, это генерал Курлов, шваль и проходимец, или же уходите из охраны раз и навсегда, до тех пор, пока я не приглашу. Вот ваши формуляры, при вас их сожгу в камине чтоб никаких следов…
Оба попросили формуляры сжечь при них, отказавшись от работы с новым шефом.
Вечером Герасимов вызвал кавказца из Баку и эстонского боевика, просил встретиться не на конспиративной квартире, а в номерах «Европейской», словно чувствуя, что, как только будет подписан рескрипт о назначении Курлова и о его, Герасимова, «повышении», новый товарищ министра внутренних дел и шеф жандармов незамедлительно пожалует к нему — за архивами, формулярами и ключами.
Так и случилось: назавтра, в три часа, сразу после обеда, в кабинет, без звонка, предваряющего визит, вошел Курлов и, широко распахнув объятья, пророкотал:
— Поздравляю, Александр Василич, поздравляю, господин генерал для особых поручений при главе правительства империи! Позволите по-старому, по-дружески, «Ксан Василич», или теперь надо только по протоколу «ваше превосходительство»?!
Герасимов от объятий уклонился, достал из кармана ключи и сказал:
— Вот этот маленький — от сейфа. Там надлежит хранить совершенно секретные документы. Второй — от конспиративной квартиры, вам ее укажут, Павел Григорьевич.
— Пустяки какие, — ответил Курлов, стараясь скрыть растерянность: никак не ожидал, что Герасимов ударит первым. — Можно б и обождать — я в это кресло не стремился, — не будь на то воля государя…
— Какие-нибудь вопросы ко мне есть? — спросил Герасимов, поднимаясь. — Всегда к вашим услугам, Павел Григорьевич. А сейчас — имею честь кланяться, мигрень…
Вечером в его пустую, гулкую квартиру, где не бывал с той поры, как сбежала жена, позвонил адъютант:
— Александр Васильевич, простите, что тревожу… Я понимаю, в своей нынешней высокой должности вы более не станете заниматься агентурной работою, но дело в том, что в Петербурге объявился Александр Петров… Прямиком из Саратова… Бежал… Вас ищет повсюду. Что делать? «Вот почему революция неминуема!»
Как и в прежние аресты, получив очередную информацию с воли, Дзержинский находил душевное успокоение в подготовке себя и своих товарищей к продолжению борьбы, которая невозможна вне и без тщательного изучения истории — со строго научных позиций, без шаманства и домыслов, которые были столь присущи официальной историографии, преподававшейся в царских гимназиях.
На этот раз он попросил переслать ему литературу о Фурье, Сен-Симоне и последователях этих великих мечтателей; выбор был не случаен; петрашевцы, русские апостолы идей французского утопического социализма, были схвачены Третьим отделением спустя год после опубликования «Коммунистического манифеста»; отставание от Европы было устойчивым — примерно четверть века.
Начиная новое, нельзя игнорировать былое; постулаты марксизма были бы невозможны без учения Фурье и маркиза Клода Анри де Рувруа, оставшегося в памяти поколений Сен-Симоном, а не титулованным аристократом одного из древнейших родов Франции. Именно он одним из первых утвердил мысль о том, что каждая общественная система постепенно, последовательно и до конца развивает свои формы собственности и сопутствующую им идеологию; процесс развития делится на две эпохи: созидательную, а затем — по прошествии необходимого и определяемого развитием индустрии исторического периода — разрушительную, которая есть предтеча нового, более передового общественного порядка.
Именно он, Сен-Симон, разбил историю человечества на вехи: от первобытного идолопоклонничества — к рабству, которое — о парадоксы развития рода людского! — было значительно более прогрессивным, чем первобытность; в нем, в рабстве, вызревал феодализм, то есть избавление от трагичности двух противоборствующих сил — «хозяина» и «раба», и появление нескольких сословий; три или четыре силы более угодны прогрессу, чем две, — когда существуют разные мнения, тогда более четко просматривается истина.
Из феодализма вылупился капитализм, смысл и суть которого определяли не только банкиры и промышленники, но также выдающиеся умы человечества, философы, юристы, писатели, ученые; однако идеи просветителей получили дурное толкование, в политике возобладали честолюбивые амбиции героев, — следовательно, на смену алчному паразитизму буржуа должно прийти новое индустриально-промышленное общество, цель которого в том, чтобы дать равные права всем его членам в выявлении их врожденных или благоприобретенных способностей. Мир должен стать единым садом для человечества — без границ, несправедливости, насилия и страха. С особым интересом Дзержинский отметил для себя, что Сен-Симон вместе с Лафайетом сражался против британской короны в Массачусетсе — за предоставление независимости Северо-Американским Штатам, приветствовал французскую революцию, дружил с Маратом и Робеспьером, дрогнул, когда началась борьба между своими; тяжело переживал гибель Марата, казнь Дантона, убийство Робеспьеpa; именно в эти критические для революции годы он поддался всеобщему настроению: «Мы, как оказалось, еще не готовы к республике, нужна твердая, но справедливая власть». Приход Наполеона приветствовал, не понимая, видимо, что отнюдь не поклонение идеалам республики привело корсиканца в Версаль, а, наоборот, имперские амбиции. Крах императора, дерзнувшего навязать