лишь особо приближенные люди, пользующиеся полным доверием главы кабинета. — Устал, конечно… А кто в наше время не устал? Вон и на вас лица нет… Государь соизволил порекомендовать Петру Аркадьевичу, — Герасимов чуть нажал на том, как произнес отчество, не отводя при этом взгляда от лица Виссарионова, — хорошенько отдохнуть… Предложил Крым, Ливадию, но Столыпин предпочел отправиться к себе, в Сувалки, в Ливонию… Как-никак отчий дом, каждая тропинка в лесу знакома…
— Да уж, — чуть улыбнулся Виссарионов, — а нам перекрывай эти тропинки от бомбистов, гони туда тридцать филеров-лоботрясов! И так в Думе нет-нет да уколют бюджетом, сукины сыны, доценты!
— Не только доценты, — отозвался Герасимов, поняв, что Виссарионову известно, куда поедет Столыпин, хотя премьер никому, кроме него, об этом не говорил: неужели Курлов приказал поставить под постоянный контроль главу правительства?! А что? Этот может.
И тут, впервые за последние годы, Герасимов ощутил страх.
А что, если упасть в ноги к Распутину, подумал он. Выяснить, где он дохнет в Петербурге, прийти ночью, — Доброскок проследит, когда конокрад будет один, — и поговорить в открытую: я тебе, сучья рожа, отдаю документы про то, как ты баб с девками поганил, а ты в услугу за меня хлопочешь при дворе. А что он мне может выхлопотать? Мое место занял Курлов, его не погонят, да и потом, даже если и поймут, что дубину назначили, все равно будут пару лет держать: неловко в своей дурости признаваться. Пока место подберут дубине — обижать нельзя, упаси бог, был вхож; пока уговорят уйти добром — годы пройдут. А куда проситься — пока суд да дело? В послы? Не было такого, чтоб полицейский чин переходил в министерство иностранных дел. Нет, нельзя мне к Распутину идти, между двух стульев окажусь, треснусь задом об паркет, копчик переломлю, не подняться…
— Да, если б только доценты, — согласился Виссарионов после долгой паузы, — а то ведь и справа и слева бьют… Не изволите ли поговорить с Долговым? Я его мигом вызову.
— Спасибо, вы очень любезны, Сергей Евлампиевич… Втроем и поговорим… Я ведь с Петровым — по моему новому служебному положению
— не имею права поддерживать отношений, так что, быть может, вы его на себя и возьмете? Вполне перспективен. Не Азеф, конечно, второго такого не будет, но освещать парижский улей он вам станет отменно…
… Долгов оказался высоким, черноволосым человеком с непропорционально длинными руками, быстрыми, бегающими карими глазами и резким командным голосом (когда-то служил в пехоте, гонял роту, видимо, с тех пор наработал эту привычку, — пока-то до мужичья докричишься).
— Слушаю, Сергей Евлампиевич, — сказал он, замерев на пороге; на Герасимова даже не глянул. — Приглашали?
Испытывая понятное неудобство, Виссарионов поглядел на Герасимова, спросив:
— Помните его, Александр Васильевич?
— Ну как же, — ответил Герасимов, ощутив холодную ярость. — Прекрасно помню Вячеслава Михайловича!
И, поднявшись, пошел навстречу Долгову с протянутой рукой.
Испытывая чувство мстительной радости, он увидел, как растерялся Долгов, метнувшись взглядом к Виссарионову, спиною ощутил, как тот разрешающе кивнул, и только после этого робко шагнул навстречу генералу для особых поручений, словно бы отталкиваясь от него своей длиннющей тонкой кистью.
— Мы вот о чем сговорились с Сергеем Евлампиевичем, — начал было Герасимов, но оборвал себя, обернувшись к Виссарионову: — Я думаю, вам сподручнее объяснить Вячеславу Михайловичу суть дела, а я с готовностью отвечу на вопросы, которые могут возникнуть у господина «Дибича».
— Нет, нет, Александр Васильевич! Как можно?! Я с радостью послушаю ваш инструктаж, — рассыпался Виссарионов. — Поучиться мастерству никогда не поздно, вы в империи признанный акробат политического сыска.
— Акробат? — переспросил Герасимов. — Это как следует понимать? Циркач, что ли? Вроде Дурова, который со свиньями выступает?
— Ах, ну, полноте, — несколько смешался Виссарионов. — Я поклонник циркового искусства, «акробат» для меня высший комплимент… Однако, если вас это чем задело, приношу извинения…
— Я просто уточнил, — проскрипел Герасимов, вбивая свое тучное тело в кресло, по-прежнему не сводя глаз с Долгова, будто бы Виссарионова и не было в кабинете. — Так вот, милейший Вячеслав Михайлович, речь пойдет об известном вам сотруднике Александре Петрове, отправленном в Париж для освещения деятельности эсеровского ЦК… Хочу вкратце описать вам этого человека, дать к нему пароль и явки для встреч, чтобы развертывать работу… Вы, кстати, в Париже бывали?
… Петров приходил на условленное место уже семь раз кряду, но никто к нему не подсаживался, не спрашивал, «откуда у господина русские газеты из Москвы», и не интересовался, «где можно снять недорогую, но достаточно удобную квартиру неподалеку от Сорбонны», — вполне надежный пароль, никаких подозрений, за границей эмигрант к эмигранту мотыльком летит, два дня помилуются, а потом айда козни ДРУГ Дружке строить и доносы в комиссарию писать…
Деньги, что Герасимов дал при расставании, не кончились еще, но, во-первых, хозяин квартиры попросил уплатить за три месяца вперед, а это немалая сумма; во-вторых, Бартольд уехал в Лондон — по просьбе члена ЦК Аргунова, какое-то срочное дело, так что за питание и проезд тоже приходилось платить самому; и, в-третьих, когда был у Чернова, тот пустил сборный лист — пожертвования для каторжан и ссыльных поселенцев в Восточной Сибири; Петров сразу же отдал две сотни, Чернов с Зензиновым переглянулись — откуда у «хромого» такие капиталы; прямого вопроса не задали, но Бурцеву об этом сообщили в тот же день.
Постоянно испытывая ощущение потерянности в чужом городе, Петров волновался не потому, что денег оставалось всего на месяц, от силы полтора, умел жить на копейку — батон и вода; в революцию не за благами пошел, а по чистым идейным соображениям. Волновался он оттого, что чувствовал: поступает не так, говорит не то и поэтому смотрится абсолютно иным человеком, совершенно не тем, кем был на самом деле.
Вспоминал — чем дальше, тем явственнее — слова Герасимова, что агент подобен великому актеру. Хоть лавры принадлежат ему одному, однако без суфлера, который незаметно следит за артикуляцией рта художника и выражением его лица, успех вряд ли возможен, — во всяком случае, на первых порах, пока не удалось войти в руководство боевой организации партии. По прошествии месяца Петров до конца убедился в правоте генерала, хотя поначалу появление неведомого суфлера казалось ему в чем-то даже унизительным. Впервые он ощутил потерянность, когда долго рассказывал члену ЦК Зензинову о том, как его мучили в карцерах, прежде чем перевели в лечебницу, как истязали охранники, как сошелся с врачом: «Я сразу почувствовал в нем нашего друга; у него было открытое лицо и ясные глаза, улыбка ребенка, доверчивая и добрая».
— У Татарова была такая же, — заметил Зензинов.
— Татаров отдавал наших товарищей охранке, а этот устроил мне побег.
— Именно он?
— Конечно! А кто же еще?
— А мы думали, Бартольд. Он нам прислал три письма, спрашивая советов, как надежнее подстраховать ваше избавление, — сказал Зензинов.
Именно тогда Петров впервые почувствовал, что он ведет себя неверно; пусть Чернов живет в царских хоромах, пусть они своим женам платят из партийной кассы и ужинают в ресторанах, все равно, по раз и навсегда заведенным законам партийного этикета, с времен еще Гершуни, сначала было принято говорить о товарище и лишь потом о себе.
Вернувшись домой расстроенным, с ощущением какого-то истерического надрыва, Петров написал письмо Герасимову: «До сих пор того человека, о котором вы говорили, здесь нет. Поэтому положение мое остается прежним. Приглашают, расспрашивают, восторгаются, присматриваются, намекают, но о серьезной работе пока речи не заходило. Следуя вашему совету, я не навязываюсь, а они не предлагают. Как быть? Я теряюсь в догадках. Один раз показалось, что Зензинов посмотрел на меня с некоторым подозрением, но во время следующей встречи разговор получился хороший, даже душевный. Он интересовался, как я вижу будущее. Я ответил, что — намерен отдать жизнь террору, особенно сейчас, когда в империи ощутима общая апатия, страх, усталость. Так было в конце прошлого века, когда страну